Маделайн давно уже не пыталась им сопротивляться. Она лежала на столе совершенно неподвижно, словно воловья туша, словно мешок муки или груда зёрна, и мысленно пребывала в волшебном царстве, где её окружали танцующие единороги, а она, невинная и добродетельная леди, протягивала им ладони, которые они, приближаясь к ней поодиночке, несмело трогали кончиками языков. А поблизости от неё, на большой поляне, птица феникс снова возродилась из пепла, закинула вверх голову и испустила свой победный клич, который донёсся даже до огромного пурпурного дракона, парившего в необозримой вышине на распростёртых крыльях.
Маделайн очнулась, вернувшись из своего королевства грёз на грешную землю, когда почувствовала на лице тепло солнечных лучей. Она медленно открыла глаза. Грозовую ночь сменило ясное утро. Маделайн не знала, сколько времени она пролежала без сознания на деревянном столе с раскинутыми в стороны ногами и задранными вверх юбками. Рыцарей давно и след простыл. Единственное, что ей о них напоминало, были боль и саднение между ног.
В комнату вошёл Строкер. Увидев Маделайн, он в первую минуту не смог скрыть своего удивления при виде того, в каком положении бросили её доблестные рыцари. На его толстом лице мелькнуло даже что-то вроде сочувствия. Хотя я не исключаю, что бедняжке Маделайн после стольких переживаний последнее могло просто померещиться. Впрочем, допускаю, что Строкер на краткий миг и вправду проникся к ней чем-то вроде участия и даже пожалел о том, что не пришёл минувшей ночью ей на выручку, ведь он наверняка заранее знал, чем кончится это её прислуживание семерым мужчинам в дальней комнате трактира. Но если в лице его на мгновение и проглянуло выражение почти человеческое, оно тотчас же сменилось его обычной свирепой гримасой.
– А ну приведи себя в божеский вид, – буркнул он ей. – Чёрт знает на что похожа.
Он хотел сперва ещё что-то добавить, но передумал, повернулся и вышел в коридор, хлопнув дверью. Вот так и был зачат ваш покорный слуга.
Перечитав свой рассказ об этом событии, я подумал, что по взятому мной тону меня вполне могут принять за этакого бесчувственного чурбана, человека холодного и безжалостного. Ведь как ни говори, я описывал сцену жестокого насилия, учинённого семерыми негодяями над моей собственной матерью. И поведал об этом в этакой эпически спокойной манере. Где же справедливое негодование? – возмутятся читатели. Почему он говорит об этом злодеянии без гнева и ярости? Неужто ему всё равно, каким чудовищным обстоятельствам обязан он своим появлением на свет?
Но не спешите с выводами, прошу вас! В своё оправдание скажу лишь, что негодование долгое время было единственным, что давало мне силы жить. Гнев и ярость постоянно сжигали меня изнутри. Ведь всё это учинили не какие-нибудь разбойники или бродяги без роду и племени, а рыцари – опора государственной власти. Король Рунсибел нередко похвалялся, что его приближённые – это ни много ни мало лучшие представители человечества, равных которым не было и нет. Они, дескать, превыше всего на свете ценят и с оружием в руках защищают справедливость, закон, честь и рыцарское достоинство. Моя мать на своём печальном опыте убедилась, насколько всё это, мягко говоря, не соответствовало истине. Уж кто-кто, а она-то знала, какими грязными ублюдками они являлись на деле, эти поборники чести и доблести. Выходит, одно из двух: либо Рунсибел знал, каковы они в действительности, и восхвалял их из чистого лицемерия, либо они умело водили его за нос, и в таком случае вряд ли он заслужил свою репутацию мудрого и проницательного человека, а также прозвище «Сильный», которое сам себе присвоил. Но мать моя не сделала попытки ему пожаловаться. Она смолчала, как и остальные трактирные служанки, очень ей сочувствовавшие.
Они никому ни о чём не рассказали, чтобы не навлечь на себя ещё больших бед. О, конечно же, они могли добиться аудиенции у короля и обвинить шестерых рыцарей и того, кто их сопровождал, в совершённом ими преступлении. Но Маделайн вряд ли смогла бы в точности их опознать – лица их, когда они пировали в трактире, были затенены головными уборами либо капюшонами, которые отбрасывали вниз расплывчатые тени, столь же тёмные, как и их души. Но даже сумей Маделайн узнать хотя бы одного или двоих из этой шайки, ей пришлось бы в подтверждение своих слов представить доказательства их преступления. Ни её истерзанное тело, ни дитя, которое она носила под сердцем, таковыми являться не могли – мало ли с кем нагуляла ребёнка трактирная служанка, мало ли какие проходимцы из числа клиентов Строкера изукрасили её зад и плечи ссадинами и синяками? А по закону обвинить рыцаря в тяжком преступлении без доказательств значило его оклеветать, клевета же в адрес рыцаря была равносильна самоубийству.
Вот поэтому она и смолчала. Она знала, что будет молчать, уже когда с тяжким стоном сползала с того самого стола, чтобы пойти помыться. И нисколько не сомневалась, как она сама мне потом говорила, что в ту ночь зачала ребёнка.