– Настя, – сказал я себе вслух, – Настя. Родная девочка моя. Родная жизнь моя, жена моя. Я не одинок. Ты же со мной. Ты радость моя.
Ступни вдавливались в чернь и мякоть леденеющей земли, ноги тонули в комьях сине-карей, отверделой на ночном морозе грязи. Подол белой льняной рубахи пачкался в грязи, волочился за мной, идущим.Я остановился.За собой я услышал – не шаги, нет. Дыханье.Я почуял идущего за мной, как чует зверь идущего за ним след в след.Встал. Холодный пот окатил меня с ног до головы.– Эй, – сказал я тихо и перекрестился. И грудь сильнее, мощнее поднялась раз, другой под тонкой, запахшей снегом на первом морозце рубахой. – Кто?
Я еще не обернулся, а уже знал, кто.И я обернулся. И пятки глубже ушли в чернозем.Иулиания стояла передо мной. Тоже в ночной рубахе. Руки ее тяжело висели вдоль грузного под ночной сорочкой тела, как две большие рыбы. Два черных на белом, усталых, старых сома. Уснуть в иле. Зарыться. Не просыпаться.А глаза на землистом, морщинистом, широком, как оловянная миска, из которой я ел суп на кухне, жестком старом лице глядели бессонно. Прозрачно. Пронзительно. Умоляюще.– Иулианья, – сказал я хрипло, – ты чего… Бродишь… Иди спать… С Богом.
Я не успел поднять руку, чтобы благословить ее. Одним широким, тяжелым шагом она оказалась рядом со мной. Ее широкое, изморщенное лицо вровень с моим лицом – она высокая была, мы с ней были одного роста, я вдруг понял это.И вдруг старая медная миска ее безумного лица упала вниз. Свалилась.Иулиания упала передо мной на колени.В сырую, подмерзшую на морозе, вскопанную картофельную грязь. В комья ледяной земли.«Такие комья будут ей на крышку гроба бросать», – спокойно и холодно подумал я.А сердце мое билось, как рыба в садке, билось, билось.Иулиания, на коленях стоя, обняла мои ноги. Колени мои. Крепко-крепко. Больно. Руки у нее были сильные, мышцы бугрились под кожей, как у мужика, вот-вот мне кости переломит.Я положил руки ей на плечи. Зачем я сделал это!– Иулианья… Я же не…
«Не святой», – хотел я сказать ей – и тут все разом и бесповоротно понял.Она и не поклонялась мне как святому. Она – у меня – для себя – любви – просила.Ее губы, их печной и сковородный жар, ее быстрые, умалишенные, торопливые поцелуи услышали и приняли мои колени, мои бедра под остывшей рубахой, и лен струился и падал ледяными складками, и все крепче, все неистовей целовала мне ноги, ноги мои, да, да, вот эти ноги, старая женщина, стоя перед мной на коленях в огородной подмерзлой грязи.– Серафим… Серафим… смилуйся…