– Ах, оставь, оставь, пожалуйста, Лукич!.. – с ужасом вскрикнул Ежиков и даже вскочил со стула. Но на Архипа это нимало не подействовало. Он удовольствовался только тем, что саркастически заметил ему: «Что, ай не любишь?» и затем, обращаясь ко мне, продолжал:
– Летось на Миколу, сижу я в избе – он у меня хватеру-то держит… (Архип кивнул на Серафима Николаича, который порывисто шагал по комнате и от времени до времени пытался остановить некстати откровенного рассказчика.) Ну, сижу я, братец ты мой, – только хвать – алёшка…[1] «Господин Серафим Миколаич здесь?» – спрашивает… «Нет, нету здесь господина Серафима», говорю. «Где ж они?» – «С ребятишками на леваду пошли». А уж дело к вечеру. «Тебе на что, говорю, господина Серафима?» – «А мамана ихняя приехамши, енаральша…» Как так!.. Я схватился с коника, бежать!.. Бегу я, братец ты мой, вижу этак у задворка карета… Ах, дуй-те горой!.. Я на леваду… Вбежал я на леваду и только вижу, лежит этот самый господин Серафим на брюхе и с ребятками канитель разводит…
«Ты что ж это, друг любезный, – говорю ему, – мать твоя енаральша и все такое, а ты тут с мужицкими ребятишками проклаждаешься!.. Ты как же это, а?..» Ну, нечего сказать, потазал-таки[2] я его… Так что ж ты думаешь? – упирается… Скажи ты, говорит, мамане, выбыл, мол… Есть, говорит, такое мое желание маману эту не видать… А?.. Штукарь, тоже… Нет, говорю, уж это ты не привередничай, милячок, а ступай-ка Варвара на расправу… Ну, делать ему нечего – пошел. Только шел, шел я за ним, да на задворок и забеги. Забег я на задворок, глянул в карету – пуста… Я в избу. Только вошел я в избу, глядь, самая эта его мамана-енаральша… вроде как на карачках!.. Алёшка мечется вокруг ей, в мурло ей чего-то тычет, а она только, братец ты мой, лапками перебирает… Ну, думаю, оказия!.. «Ты что, – кричу на него (Архип опять кивнул на Ежикова), – аль ошарашил чем ее?» Промеж нас бывает это: иной раз так-то сынок маменьке гвоздя отрубит, что любо-два… (в скобках пояснил он)… Ну, нет, не видно, чтоб ошарашил: ни шворня чтоб, ни узды… А так, кулаком ежели – не способно ему: ишь, он квелый какой! а мамана эта из себя баба хоть куда… Ядреная баба!.. Только малость годя очнулась… Очнулась она, и пошло у них тут, я тебе скажу… И пошло, и пошло!.. Он ей слово – она двадцать, он-то по-нашински, она черт-те по-каковскому норовит… Чесались, чесались… ах, пропасти на вас нету!.. – Миколаич! – воскликнул Архип после краткого молчания и, не получив ответа, добавил: – Серчаешь? ну, пущай!..
– Ну, какой ты, Лукич!.. вовсе я не сержусь… Но я не знаю, как это… Я ведь, помнишь, просил тебя… Это, право же… да, это не… не… ловко!.. И мне ужасно совестно… Вы непеременно меня извините, Николай Василич – и я не знаю, какой он… Это… это ужасная наивность… О, поверьте… и вы непременно, непременно извините меня…
Всю эту тираду Ежиков произнес с необычайной горячностью. Нужно заметить, что в его речи были некоторые слова, на которые он напирал с особенной настойчивостью, повторяя их по нескольку раз кряду и беспрестанно возвращаясь к ним.
Пока Ежиков говорил, Архип степенно допил свой несколько остывший чай, а допив, с таковой же степенностью попросил новую чашку, и затем уже снова перебил Серафима Николаича:
– Нет, я об чем, Миколаич… Скажи мне в ту пору эта самая твоя мамана: «Архипка! имеешь ты к сыну моему заблудящему подверженность?» Имею, мол. – «Ну, крути ты его, друга любезного, вожжами и тащи ты его в карету – есть такое мое намерение к енаральству его оборотить…» И взяли бы мы тебя, сокола, с ейным алёшкой под микитки!..
– Вот слушайте его! – вдруг рассердился Ежиков, – вы не знаете, что такое… Ты не знаешь, что такое «енаральство»… Это… вертеп… Это… это ложь и разврат… Ах, право, как это все… – Он с тоскою махнул рукой и уж исключительно обратился ко мне: – Видите! Вот смотрите на него… Год! Целый год живу с ним… Говорю ему, читаю… И вдруг является карета, и он за эту карету мерзкую, за поганые эти гербы… О, вы не поверите, как это ужасно… Он знает меня, знает – не могу я «енаральствовать»… О, он знает, что я живу им, Архипом, что я дышу Фомою, Макаром… Он знает это, но является «енаральша» с своим «алёшкой», с своей каретой, со всем своим подлым, чужеядным престижем, и он готов силой водворить меня в этот омут… Он, видите ли, готов «вожжами меня скрутить»… и скрутил бы… О, непременно, непременно бы скрутил… И вы не знаете, как это все ужасно…
– Ведь он от любви… – возразил было я.