Прохожу последние сто метров. Тычу тремя пальцами в три кнопки на панели кодового замка. Три, четыре и ноль. По обрыдлой лестнице с лупящейся зеленой краской до середины стен и исцарапанной ключами штукатуркой выше, доволакиваюсь, едва переставляя ноги, ощупывая в кармане грани бутылки, до своего третьего этажа. Выцарапываю ключи. Едва не роняю. Отпираю один замок наружной двери. Отпираю…
– Ну наконец-то. А то че-то заебался я тебя уже ждать…
Я сразу опознаю голос – но не говорящего. И не воспринимаю смысла фразы. И точно так же – сразу узнаю того, кто неторопливо спускается ко мне сверху, с площадки между этажами, той, где мусоропровод. Но не понимаю, кто это. Может быть, потому что сейчас он в джинсах и кожане, а оба предыдущих раза был в костюме. Может, потому что на лице его – выражение, не просто отличающееся, но абсолютно не вяжущееся с теми, что я наблюдал в ходе предыдущих встреч.
Лейтнантс Кудиновс не спеша хиляет ко мне сверху – коленями в разные стороны, не вынимая рук из карманов, растягивая и растягивая все более сползающую набок, все более дико диссонирующую с рептильным плоским взглядом резиновую лыбу.
29
Это взгляд лабораторной крысы, рассматривающей в микроскоп потроха пытливого исследователя. Собаки Павлова, примеривающейся со скальпелем в лапе к распластанному на операционном столе бородатому академику. В нем есть большое любопытство, большое удовлетворение, мстительное торжество даже. И – ничего человеческого. Под этим взглядом, с бессмысленным упорством стараясь его выдержать, я все-таки отвинчиваю крышку (крошечное усилие, со слабым хрупаньем лопается колечко), сую коротенькое горлышко в рот, поднимаю граненую тару и проталкиваю отраву в пищевод. Тылом ладони медленно вытираю подбородок:
– Ну так чем обязан?
Он молчит, молчит мастерски, изнуряюще, как во время допросов. Поворачивает голову вправо, влево, как бы с интересом осматривая небогатый комнатный интерьер, снова останавливает взгляд на мне. Лейтенантские узенькие губы совершают, не размыкаясь, странные движения, словно примериваясь, издевательски ли им скривиться, непримиримо ли поджаться, или даже осклабиться в стиле трэш-хоррора – но, так и не выбрав, выдают:
– Да вот понять хочу. Теперь не отвечаю я. Молчать так молчать. Давай, блин, помолчим. Хотя бы дислокация у меня выгодней: я сижу, откинувшись, на диване, Кудиновс – на стуле, боком, чуть подавшись вперед, одним локтем опершись на спинку, другим – на столешницу. Куртку он так и не снял.
– Хочу посмотреть, как ты ссышь, – говорит вдруг после паузы лейтнантс. Новым для себя – для меня – тоном. Уже не деревянно-индифферентным – агрессивным, напористым, почти азартным.
И опять мы молчим, пялясь друг на друга. Я прикладываюсь к “осталковской”. И если в моем визави от природы есть что-то зомбическое, то я на данный момент – тоже зомбак стопроцентный. Все, дошел. Так и сидим, два кадавра.
– Я знаю, ты ссышь. – Конвульсивная, тут же пропадающая ухмылка. – Все вы всегда ссыте, иначе не бывает. Но ты, блядь, так уверенно держишься… Еще и на рожон прешь. Это ты типа меня на слабо берешь, да? Типа мне никак тебя за жопу не взять? Ничего не смогу сделать, если прямых улик нет? Или ты просто меня за тупого держишь? Просто думаешь, я ни хера не понимаю?..
Он меняет позу – чуть откидывается назад, сдвигая левым локтем клаву компа и облокачиваясь на стол, правой приобнимая спинку стула за ребро. Он перерождается на глазах – даже кривоватая рожа явственно оживилась. От этого он как бы теряет определенность – выпадает из фокуса.