Однажды в субботу после полудня мы прогуливались по кварталу, в котором я почти не бывал. Мне вдруг захотелось узнать, что таит в себе здание с впечатляющим фасадом на бульваре Осман, располагавшееся чуть в стороне от авеню и тем самым нарушавшее ее монотонность. Оказалось, что это – музей Жакмар-Андре, в экспозицию которого входили мелкие столярные изделия, настенные ковры и гобелены, мебель и картины. Насладившись созерцанием предметов повседневного обихода, принадлежавших прошедшей эпохе, мы поднялись по лестнице, поддерживаемой двумя мраморными колонами. Она привела нас вовсе не к спальням, а к коллекции итальянской живописи.
Целый этаж был отдан под имитацию жилища флорентийского дворянина, и все предметы меблировки несли на себе отпечаток Кватроченто: инкрустированные оконные переплеты, изображения Мадонны с младенцем, глазурованная керамика. Мне показалось, что я вернулся во Флоренцию, когда передо мной предстали комнаты с кессонным потолком, концентрация скульптур, фресок, пилястров, картин в овальных рамах и фаянса в которых поражала воображение.
В последнем зале, темном и мрачном, находились картины. Матье следовал за мной без особой охоты: у него было назначено свидание. Но, желая доставить мне удовольствие, он сделал вид, что любуется колоритным Беллини и великолепным Мантеньей. А потом потянул меня за рукав, чтобы сообщить, что уходит. И в это самое мгновение я увидел ее!
Картина позвала меня из противоположного конца зала. Она влекла меня к себе, когда я был еще далеко, и я ответил на этот зов, как кусок металла отвечает на зов магнита. Полотно было написано тем же художником, чья работа вызвала у меня такую бурю восторга во Флоренции. Да, это была его рука, поразительно точная, почти бесхитростная; те же цвета – яркие, современные, и та же дерзкая перспектива.
Я наклонился к маленькой позолоченной пластине, чтобы прочесть имя художника: Паоло Уччелло (1397–1475), «Святой Георгий с драконом».
Когда я стал рассматривать дракона, то почувствовал, как сердце начинает биться быстрее. Его пронзенная копьем глотка, раскрытые крылья, усыпанные симметричными черными кругами, и скрученный от боли хвост пугали меня не меньше, чем изображенную у него за спиной девушку с застывшим лицом и сложенными в молитвенном жесте руками.
Мое сердце снова не выдержало – заколотилось в груди, словно пойманная птица. В висках застучало.
Я старался успокоиться, совладать со страхом, скрыть от окружающих бурю, разразившуюся у меня в душе. Я не мог оторвать от картины глаз. И вдруг понял,
– Что с тобой? – спросил Матье.
Я обернулся к нему и улыбнулся:
– Тебе приходилось видеть что-либо прекраснее?
Мой голос прозвучал едва слышно и немного иначе, чем обычно.
Матье какое-то время молча смотрел на меня, потом схватил за руку и потянул к выходу.
Мое сердце уже успокоилось, совсем как после акта любви. Я же продолжал блаженно улыбаться.
В «Дочиоли» я взял в привычку записывать свои впечатления в купленную во Флоренции тетрадь. Записи мои не претендовали ни на ученость, ни на интеллектуальность – на это нужен талант, которым я не обладал. Я формулировал свои мысли посредством коротких, простых предложений. В последние несколько лет мне почти не приходилось писать – когда проводишь целые дни за компьютером, ручка начинает казаться атавизмом.
Я вновь открыл для себя удовольствие выводить на белой странице слова, прислушиваться к скрипу пера о бумагу, смотреть, как высыхают чернила, – совсем как школьник, склонившийся над письменной работой. Писал я тоже левой рукой, но меня это уже не удивляло. Я пришел к выводу, что родился левшой, а потом меня переучили.
В музее Жакмар-Андре я спросил у гида, есть ли в Париже другие картины Паоло Уччелло. Он ответил, что в Лувре, в крыле Денон, есть еще одно полотно.
Странная штука… Ноги сами привели меня к картине Уччелло, словно я заранее знал, где она находится, – в дальней части галереи, справа. Я издалека увидел ее, великолепную в своей угрюмости, с преобладанием оттенков серого и черного, – настоящий балет ощетинившихся бледных копий с вымпелами на концах.
И снова сражение! Движение здесь было не таким неуловимым, как на картине во Флоренции, но в целом это полотно показалось мне более богатым. В центре художник изобразил вставшую на дыбы черную лошадь в красно-золотой упряжи, в ярости выпучившую глаза и обнажившую желтоватые зубы. У сидящего на ней воина в вышитом берете лицо было грустным, как у святого мученика. Солдаты в доспехах, украшенных причудливыми перьями, на коричневых и белых лошадях, следовали за всадником в берете. Над ними простиралось черное, вселяющее тревогу небо. Каким чудом удалось художнику заставить взгляд зрителя скользить по ведущим к центру картины невидимым линиям, породить простоту внутри хаоса?