«Угу, мам, моя беда — гостиная третьего этажа, моя беда — карты. Две-три партии, говорю я себе всякий раз, а когда смотрю на часы, они показывают без малого полночь, и от усталости я уже не могу сесть заниматься. Черт, до того увяз, что не могу заниматься. За всю осень, если не считать игры в «червей», я сумел только потерять мою девственность».
Скажи я вслух хотя бы первую половину, думаю, вышло бы что-то вроде отгадки многосоставного имени злого карлика и произнесения этого имени вслух. Но я вообще ничего этого не сказал, а объяснил ей, что все дело в особенностях занятий в университете: надо осваивать новые методы, преодолевать старые привычки. Но я могу со всем этим справиться. И справлюсь.
Она постояла еще немного, почти по локти засунув руки в рукава халата (в этой позе она походила на китайского мандарина), а потом сказала:
— Я буду всегда любить тебя, Пит. И твой отец тоже. Он этого не говорит, но он это чувствует. И он, и я. Ты ведь знаешь.
— Угу, — сказал я. — Знаю. — Я вскочил и крепко ее обнял. Рак поджелудочной железы, вот что ее убило. Пусть и быстрый рак. И все-таки недостаточно быстрый. Думаю, когда речь идет о тех, кого ты любишь, быстрых раков не бывает.
— Но тебе надо заниматься очень прилежно. Мальчики, которые занимались кое-как, умирают. — Она улыбнулась. Не очень веселой улыбкой. — Наверное, ты сам это знаешь.
— Что-то такое слышал.
— Ты все еще растешь, — сказала она, откинув голову.
— Не думаю.
— Да-да. Не меньше, чем на дюйм с прошлого лета. А твои волосы! Почему ты не стрижешь их?
— Мне нравится так.
— Они же длинные, как у девушек. Послушай моего совета, Пит, постригись. Надо выглядеть прилично. В конце концов ты же не кто-то из этих «Роллинг Стоунз» и не Херманз Хермит.
Я расхохотался. Не сумел сдержаться.
— Мам, я подумаю об этом, договорились?
— Обязательно подумай. — Она еще раз крепко меня обняла, потом отпустила. Вид у нее был усталый, но я подумал, что тем не менее она очень красива. — За морем мальчиков убивают, — продолжала она. — Сначала я думала, что на это есть веские причины, но твой отец говорит, что это чистое безумие, и мне теперь кажется, что он не так уж неправ. Занимайся изо всех сил. Если нужны деньги на учебники — или репетитора, — мы наскребем.
— Спасибо, мам. Ты прелесть.
— Как бы не так! Просто старая кляча с усталыми ногами. Я пошла спать.
Я позанимался еще час, потом слова стали двоиться и троиться у меня в глазах. И я тоже пошел спать. Но уснуть не мог. Едва я задремывал, как начинал разбирать по мастям сдаваемые мне карты. В конце концов я позволил моим глазам открыться и уставиться в потолок. «Мальчики, которые занимались кое-как, умирают», — сказала моя мать, а Кэрол сказала мне, что сейчас отличное время для девушек, Линдон Джонсон об этом позаботился.
«Травим Стерву!»
«Сдача налево, направо?»
«Ох, черт, засранец Рили сшибает луну!»
Голоса у меня в голове. Голоса, словно сочащиеся из воздуха.
Бросить играть — это был единственный разумный выход из моих трудностей, но гостиная третьего этажа, хотя и находилась в ста тридцати милях к северу от моей кровати, все еще имела надо мной власть, никак не подчиняющуюся законам разума или самосохранения. Я набрал двенадцать очков в круговом турнире; теперь меня опережал только Ронни с пятнадцатью. Я не представлял себе, как это я махну рукой на эти двенадцать очков, выйду из игры и расчищу дорогу трепачу Мейлфанту. Кэрол помогла мне увидеть Ронни в верном свете — тем скользким, мелкотравчатым, прыщавым коротышкой, которым он был. Теперь, когда она уехала…
«Ронни тоже скоро уберется оттуда, — вмешался голос разума. — Если он продержится до конца семестра, это будет неслыханным чудом. Сам знаешь».
Святая истина. А до этого у Ронни не остается ничего, кроме «червей», верно? Неуклюжий, кособрюхий, со щуплыми руками — готовый старик. Он задирается, пряча чудовищное ощущение своей неполноценности. Его россказни про девушек были смехотворны. Кроме того, он не блистал способностями в отличие от некоторых ребят, которым грозило исключение (таких, как, например, Скип Кирк). «Черви» и пустое бахвальство — вот и все, в чем Ронни преуспевал, насколько я мог судить. Так почему не остаться в стороне, а он пусть режется в карты и треплется, пока еще может?
А потому, что я не хочу, вот почему. Потому что я хочу стереть ухмылку с его пустого прыщавого лица, оборвать его нестерпимое гогочущее ржание. Конечно, это было скверно, но это была правда. Больше всего Ронни мне нравился, когда он злился, когда свирепо глядел на меня из-под свалившихся на лоб слипшихся прядей и выпячивал нижнюю губу.
А кроме того — сама игра. Я играл в нее с упоением. Даже здесь, в кровати моего детства, я не переставал думать о ней. Так как же я смогу удержаться и не войти в гостиную, когда вернусь? Как я смогу пропустить мимо ушей вопль Марка Сент-Пьера, чтобы я поторопился: есть свободное место. Счет у всех нулевой, и игра сейчас начнется? О черт!