В чисто военных вопросах Суэцугу был малосведующим человеком. В наступлении на Наседкино он не принимал никакого участия, но все, что удавалось, приписывал своему руководству и участию, а все неудачи, постигавшие отряд, относил за счёт неумения русских офицеров. «Неполноценные люди! — говорил он про них. — Ссорятся, когда нужно быть беспощадными. Рассуждают, когда надо повиноваться! Не верят в то, что делают!»
Сам Суэцугу верил в то, что его действиями руководит высшая, непостижимая воля императора. Из этого следовало, что все, что он делает, свято, как свята воля тех, кто доверяет ему выполнение своей воли. Уже одно это сознание делало Суэцугу неуязвимым для упрёков совести, раскаяния, жалости.
Жизненная цель Суэцугу заключалась в служении этой идее. Ради достижения этой цели все средства были хороши. Соображения этики и морали не должны были мешать выполнению цели, они не должны были приниматься во внимание.
…Каждый раз, когда случалось что-нибудь шедшее вразрез с намерениями и надеждами Суэцугу, только мысль о своём высоком назначении могла смягчить его огорчение неудачами.
Налёт был неудачен. Донесение, которое он должен был составить, не ладилось. Который раз суровая действительность выбивала из-под его ног почву; партизаны оказывались предусмотрительными, храбрыми, белые не могли справиться с ними, несмотря на помощь Америки, Японии и других… Что-то было неладно вокруг. Суэцугу переставал понимать происходящее, и его нерушимая вера в себя и в миссию Японии как-то странно начала пошатываться…
И мысли Суэцугу возвращались к тем временам, когда все было понятна и делалось так, как рассчитывали «там», в недосягаемых верхах… Опять в его памяти оживал январь 1918 года, мрак ночи на рейде, гулкая палуба под ногами, яркий свет в уединённой каюте «Ивами», тёмные силуэты «Идзумо», «Адзума», «Асама», «Якумо» — японских броненосцев в Золотом Роге… И слова большого начальника: «Офицер запаса Исидо высказывал мысли о том, что большевики выражают интересы простого народа… Это — недопустимые мысли!» И Суэцугу ощутил вновь тот трепет, то незабываемое состояние, в котором он находился тогда.
…Кровь бросилась в лицо Суэцугу. Он склонился над листками записной книжки и стал писать черновик донесения.
Глава двадцать седьмая
КРЕСТЬЯНЕ
Хмурые крестьяне потянулись на площадь.
Шли они, словно волы в ярме, тяжело, не глядя вперёд, не видя дороги, будто чувствуя погоныч в руках станичников, которые обходили дворы, выгоняя поселян на экзекуцию.
Окрики белых слышались отовсюду. Они постарались: в хатах никого не осталось. Павлу Басаргину не удалось отлежаться. Он таился, сколько можно было, пока в дверь стучались, но когда она затрещала под тяжестью прикладов, он вскочил и, готовый к самому худшему, открыл дверь.
— Ишь ты! — удивился один из казаков. — Глянь-ка, паря, какой лобан!
Басаргин исподлобья посмотрел на казака.
Бородатый казак смерил его с головы до ног взглядом с прищуркой, не сулившей ничего доброго.
— Краснопузый, однако? — уставился он.
Павло повернулся к нему и сказал:
— Кабы красный был, так ушёл бы в тайгу!
— А черт вас бери, поди узнай, когда на лбу не написано, партизан али нет!.. Может, попрятались по избам, оттого и не нашли никого…
— Надо бы пошарить, — сказал второй, ставя винтовку на боевой взвод. — Поди, в подполье целый полк ховается!
Он двинулся к подполью. Но Павло опередил его.
— Не бойся, — тихо молвил он, — сам покажу, какой полк там ховается.
Он осторожно поднял западню. Бородатый с опаской глянул вниз…
Измученная страхом и ожиданием, Маша спала, прислонившись к стене и бессильно уронив голову. Она прикрыла собой сына. Один ичиг с Мишки свалился, и мальчишечья нога белела в темноте подвала. Басаргин опустил крышку.
— Племя! — сказал бородач. — Черт его знает, что из него вырастет… Краснопузые? Сёдни меня мало не задавил один такой шибздик. Поди, паря, годов тринадцати, не боле. Однако доси шея не ворочается…
— Что бог даст, то и вырастет! — сказал Павло.
— Бог, бог… Ноли[16]
ему дело есть до нашего семени?! Само растёт…Когда Басаргин подошёл к площади, почти все население деревни было уже там.
Старая Верхотурова заплаканными глазами смотрела на кучку поселян у брёвен. Там находились её старик и дочки. Вовка, сбычившись, стоял возле. Левый глаз его запух, вздулся; багровый кровоподтёк пересекал лоб. Здоровым глазом он, не мигая, рассматривал белоказаков из-за плеча матери, которая хоронила его от лишних взглядов. Павло стал рядом.
— Это кто же тебя разукрасил? — спросил он удивлённо.
— Да за Марью вступился. Ну и причесали, — отозвалась мать.
Вовка промолчал.
— Глаз-то как?
— Цел, Пашенька, цел… бог миловал.
Вовка поднял голову.
— А я и одним увижу, что надо! — сказал он со злобой.
Мать закрыла ему рот:
— Тише, сыночек… не гневи…