Что с ней, мучился Илья, что с ней? Почему она за весь вечер даже глаз на Паровоза не подняла? А тот, наоборот, на нее одну и смотрит, каторжная морда… Вот закатать бы в глаз гаду… Справился бы и не вспотел, хоть тот точно лет на десять моложе. Юшкой бы умылся, хитрованец чертов… Занятый кровожадными мыслями, Илья не сразу увидел знак Ваньки Конакова и очнулся лишь от отчаянного шипения Кузьмы прямо в ухо:
– Эй, Смоляко, примерз, что ли? Вам с Дашкой идтить! Просыпайся, морэ!
О, дэвлалэ… Никогда еще Илье так не хотелось бросить гитару на пол, плюнуть сверху, послать всех к чертовой матери и уйти. Но рядом, прямая, как столбик, стояла дочь в своем новом синем платье, теребила в пальцах кисти шали, и куда было деваться? Руки дрожат, проклятые… Только бы выход девочке не сорвать! Выпить бы, тем более что Митро нету… Жаль, поздно уже. Илья вышел вслед за дочерью вперед, незаметно развернул ее лицом к залу. Словно из-за стены слышал голос Ваньки Конакова, объявляющего, что сегодня для дорогих гостей поет новая прекрасная певица из табора Дарья Смолякова.
– На дар, дадо, саро мишто явэла,[52]
– вполголоса сказала Дашка, и Илья виновато подумал, что говорить такие слова должен был он. Но дальше думать было некогда, потому что Дашка мягким жестом попросила у зала тишины, и он взял первый вступительный аккорд.Начала Дашка низко и тихо, словно раздумывая.
Еще не было взято ни одной сильной ноты, а в зале уже встала тишина, в которой явственно слышались дальние грозовые раскаты. Все взгляды обратились на тоненькую фигурку в синем платье, стоящую у края эстрады. Лицо Дашки было, как всегда, безжизненным, немигающие глаза, казалось, смотрели поверх голов посетителей в чернеющее в открытом окне небо.
На втором куплете Илья уже начал тревожиться всерьез – Дашка и не думала «показывать голос». Успокаивало лишь то, что зал внимательно слушал. Даже за столиком купца Вавилова положили вилки. И только Сенька Паровоз не отрываясь смотрел куда-то за спину певицы, и Илья знал, куда он смотрит – на Маргитку. Машинально он задел струны чуть сильнее, чем следовало, – и Дашка, словно только этого и дожидаясь, возвысила голос, и в зазвеневших нотах послышались и боль, и надежда, и смертная тоска:
«Настька научила так петь…» – ошеломленно подумал Илья. Краем глаза он заметил, что у дверцы буфета столпились половые, что сам Осетров, поглаживая бороду, внимательно смотрит на Дашку. В окнах ресторана замелькали чьи-то лица. А Дашка, «застыв» голосом на высокой отчаянной ноте, вдруг устало улыбнулась залу, чуть опустила голову, и Илья чуть не перекрестился от страха – удержала лишь гитара в руках, – до того Настькины были эта улыбка, этот жест. Бог милосердный… откуда? Ведь не дочь же она ей!
Голос, освобожденный голос, родившийся в выжженной солнцем степи, бился в потолок ресторана. Только сейчас Дашка показала, на что способна. Впечатление усиливалось тем, что исполнительница оставалась неподвижной, не используя ни одного движения хоровых цыганок, и стояла прямая, тонкая, глядя немигающими глазами в грозовое небо за окном. Зал молчал. Илья видел взволнованные лица, слезы в карих глазах актрисы Несветовой, стиснутые на камчатной скатерти кулаки капитана Толчанинова, по-детски полуоткрытый рот сочинителя Веретенникова. Где-то совсем рядом послышался сдавленный всхлип. Илья скосил глаза – и увидел залитое слезами, бледное лицо Маргитки, зажимающей рот скомканной шалью. «Бог ты мой, да что с ней?!»
Дашка чуть заметно кивнула Илье. Он едва сообразил, что нужно убавить звук, и звенящий от отчаяния голос снова упал, зазвучал устало, почти равнодушно:
Дашка закончила на чуть слышной горькой ноте. Закрыла глаза. Илья опустил гитару. Тишина. Голубой просверк молнии за окном. «Сейчас грохнет», – машинально подумал Илья. И «грохнуло» – аплодисменты, крики, скандирование из-за стола студентов: «Бра-а-аво!!!» – и ударивший гром утонул в этом взрыве голосов. Лицо Дашки стало испуганным, она отшатнулась, споткнулась, неловко ухватилась за рукав Ильи.
– Стой! – шепотом приказал он.