В княжне Мельани было, в самом деле, что-то особенно княжеское, татарского происхождения; к ней очень шла и русская песня «Белолица, круглолица…». Выражение лица ее было не задумчивое, но вечно думающее бог знает что. К ней бы и ферязь[110] пристала, и девичья коронка новогородская; да она была чересчур надута; румяна, как полный месяц, но, как луна, холодна. Когда Думка-невидимка садилась на ее чело, тогда княжна начинала много думать о себе. В шестнадцать лет она логически умела уже ценить себя и других; по правилу, что «умеренность лучше всего», она находила, что в ней и у ней всего в меру: и красоты, и достоинств, и ума, и приданого.
Встречая девушку лучше себя, она говорила: какая приторная красота! Быть умнее значило на ее языке
Что же касается до наружности, то она была лучше издали, нежели вблизи: она была белокура, ее глаза в pendant[112] золотым бальзаковским были платинового цвета, ее нижняя губка была маленькая невежа: переняла где-то старую польскую ужимку выставляться вперед для оказания к кому-нибудь и к чему-нибудь презрения.
Такова была Мельани.
Агриппинё была девушка совсем другого рода: она была девушка с большими агатовыми глазами, с такими глазами! казалось, что она вся была создана для того только, чтоб носить глаза свои. Над этими глазами были бархатные брови, которые срослись, как два Сиамских близнеца. Это доброе существо почти всегда было не в духе, всегда в задумчивости, на каждом шагу случалось с ней какое-нибудь крошечное несчастие, которое, однако же, как миазм, заражало весь ее организм каким-то расслаблением. Обдумывает ли она свой бальный наряд, чтоб все подивились ему: придет — никто не удивляется! ей же шепчут: «Посмотри, как мило наряжена М», а N столько же думает о наряде и заботится, пристало к ней или нет то, что на нее наденут, сколько думала об этом какая-нибудь Индейская пальмовая Бгавана.[113] Не обидно ли это? не несчастие ли это, убивающее дух? Агриппинё желает быть везде образцом вкуса и вдруг слышит от безвкусных какие-нибудь аханья, вроде: «Ах, милая, зачем ты приколола райскую птичку? она нейдет к этой прическе!» Не довольно ли этих слов, чтоб расстроить душу на весь вечер, на всю ночь, на все пространство времени от одного бала до другого? А сколько других несчастий, заставляющих задумываться? Все ангажированы, только она одна сидит как лишняя, как забытая; на первые две кадрили
Зиновия была бы прекрасная девушка, очень милая, простодушная, но также задумывалась. Причиной ее дум были сны; она совершенно верила снам; от сна зависел ее день, расположение духа, ум, свойство и даже сердце. Если б, например, сердце ее вздумало полюбить кого-нибудь достойнейшего из достойнейших и полного любви взаимной, но во сне увидела бы она что-нибудь вроде баллады «Людмила» — кончено! она бы стала бояться его как выходца с берегов Наровы.[114]
Пельажи также была бы не последним цветком в букете любви, если б не боялась
Надин также могла бы быть украшением своего пола, но она была