Он увидел перед собой черные, непроницаемые, безмятежные глаза, глядевшие куда-то сквозь него, сквозь людей, сквозь весь мир, и сразу узнал Тичерть, дочь погибшего в Усть-Выме чердынского князя Танега, и тотчас понял, что все равно уже не узнает ее, не узнает того нового и главного, чем стала она за прошедшие со времени пожара годы. И Михаил был потрясен, почувствовав, как то страшное, кровавое и дикое, что выжгло его душу, то, чего он старался никогда не вспоминать, вдруг меняется и делается словно бы сказкой – страшной, кровавой, но все равно волшебной и любимой, давней и успокоительно невозвратной. Черствая, окостеневшая душа князя вдруг разом словно выдохнула из себя сковывающее ее зло и жадно стала набухать всем, что было вокруг нее в этот миг, – а прежде всего этой девушкой, Тичерть, Тиче, его невестой, нареченной ему кровью отца на усть-вымском снегу.
Михаил не помнил, как в тот вечер добрался до шатра, и три дня ходил сам не свой, не в силах вновь встретиться с Тичерть или отдать приказ собираться в Чердынь. Венок, что надела ему девушка, был замечен всеми. Ратники перешептывались; пермяки не трогались с мест, сидя по своим чумам и ожидая развязки. Откуда-то всем стало известно, как погиб Танег и что он сказал перед смертью.
Первым не выдержал Исур. Подкараулив князя за деревней, он сказал:
– Хочу поговорить с тобою как мужчина с мужчиной. Я все узнал. Она живет у дальних родственников отца, которые отдадут ее за калым. Скажи мне: берешь ты ее или нет? Если нет, то в жены ее куплю я.
Михаил только бессильно махнул рукой и ушел.
Потом, уже ночью, подступился Бурмот. Он долго сидел на своей кошме, сопел, кашлял, сморкался, почесывался и наконец с трудом заговорил:
– Ай-Полюд рад будет. Она – дочь главного князя. Станет твоей женой – будешь совсем пермский князь. Сама пришла. Ай-Полюд скажет: «Хорошо!» Бери.
Михаил застонал и отвернулся лицом в стенку шатра.
Наконец, когда Михаил, сбежав, рыбачил на острове, в отмель толкнулась лодка Калины. Калина сел рядом с князем на кромку исады.
– Поехали в Чердынь, князь, – попросил он. – Знаю, что в твоей душе. Не верь себе. Не человек она. Чертовка. Ламия. Нет счастья выше любви ламии, но любовь эта сжигает, не грея. Погубишь душу христианскую. А ее душа не богом вдохнута. Из земли она пришла, от дьявола, колдовством пермским из пекла выволочена. Ламии – не бабы, князь, хоть и слаще любой бабы. Оборотни. Это сама Сорни-Най в человечьем обличье. Спалит любовью, и будешь делать, что она пожелает. Волю свою на демонскую променяешь. Я тоже ламию любил, князь. Землю есть был готов, но ей не сдался. Обожгла она меня всего, кровь отравила, жизнь хуже пытки стала, но я выдюжил. А ты больно молод еще… Откажись. Пропадешь.
– А мертвецом жить, как раньше, лучше, что ли? – тихо спросил князь.
– Не знаю. Но когда я понял, что моя Айчейль – ламия, мне показалось, что лучше быть мертвецом. А с ламией даже умереть не сможешь. Любовь не отпустит.
– У меня в Усть-Выме няньку тоже звали Айчейль, – только и ответил князь.
На третью ночь он тихо поднялся с лежака, с ловкостью вора обогнул спящего у полога Бурмота и вынырнул под небо. Сопротивляться больше не было сил.
Над рощей демоновыми городищами пылали созвездия. В ветвях свистели, звенели, щелкали соловьи, словно там запуталось северное сияние. Сверкающая дорога Камы уносилась к Луне. В кромешной тьме князь видел каждую травинку. У Прокудливой Березы было пусто.
Михаил постоял, глубоко дыша холодным, черным камским ветром. И тут из-за Березы вышла Тиче, молча прислонилась к стволу плечом и щекой, положила на него ладонь.
– Не бойся меня, Михан… – тихо и жалобно позвала она.
Михаил шагнул ближе. Он робко обнял девушку за плечи и услышал, как на ее пояске зазвенели подвешенные на счастье лошадки-бубенчики. Прокудливая Береза растопырила корявые ветви, а над ними блестело лунное блюдо – как лик Золотой Бабы в руках человека с рогатым оленьим черепом на голове. И пение соловьев, чуть слышный звон лошадок-бубенчиков вдруг показались князю дальним отголоском победного вогульского рева: «Сорни-Най! Сорни-Най!..» Тиче всхлипнула и уткнулась Михаилу в грудь.
– Боже… – застонал князь. – Боже… Я люблю тебя, Тиче…
Глава 11
Иона Пустоглазый
Васька, пятнадцатилетний князь Василий Ермолаевич Вымско-Вычегодский, писал: «…а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью».
Князь Михаил дочитал грамоту до конца, свернул берестяную полоску трубочкой и стал задумчиво постукивать ею по краю стола. Бурмот молча и неподвижно сидел на скамье. Полюд, покусывая усы, вырезал из сучка погремушку; завернутые в тряпицу сухие горошины торчали у него из-за голенища сапога. Тичерть кормила грудью Матвейку – трехмесячного княжонка Пермского. Роды нисколько не испортили ее; она стала даже словно бы тоньше, прозрачнее, и на побелевшем за долгую зиму лице тепло темнели черные глаза, будто проталины.