Один из моих голодных и терпеливых друзей стоял на носу прямо подо мной и замерял глубину фарватера. Наш пароход напоминал палубную шаланду; на палубе стояли два тиковых домика с дверями и окнами. Котел находился впереди, механизмы – на корме, и всю палубу покрывала легкая крыша. Труба проходила прямо сквозь нее, а перед трубой располагалась небольшая дощатая каморка, служившая рубкой. Обставлена она была крайне просто: кушетка, два складных табурета, заряженная винтовка Мартини-Генри, крошечный столик и штурвал. Спереди большая дверь, а по бокам – широкие окна со ставнями, которые, разумеется, всегда были распахнуты настежь. Сам я целыми днями сидел на конце крыши, под дверью, а ночью пытался спать на кушетке. За рулевого у нас был атлетического сложения негр из какого-то берегового племени, обученный моим несчастным предшественником. На талии у него висела синяя тряпка до пят, в ушах – медные серьги, и мнения о себе он был самого высокого. Таких ненадежных дураков я в жизни не встречал. При мне он напускал на себя поразительно самодовольный вид, но, как только я отходил, мгновенно становился жертвой безнадежной трусости и мог со страху даже потерять управление пароходом.
Я с беспокойством следил за измерением глубины – с каждым разом все большая часть метрштока оставалась над поверхностью реки. Внезапно мой матрос бросил работу и распластался по палубе, даже не вытащив шест – тот так и волочился по воде. Кочегар резко присел за топку и пригнул голову. Я в потрясении уставился на корягу, которая преграждала нам путь, и тут в воздухе замелькали какие-то тонкие палочки – они свистели прямо у меня перед носом и падали на крышу, ударялись о стенки моей рубки. При этом на реке, на берегу и в лесу стояла тишина – мертвая тишина. Слышно было лишь удары гребного колеса о воду и перестук этих палочек. Мы кое-как обошли корягу стороной. Стрелы, бог ты мой! В нас стреляли! Я кинулся в рубку закрывать ставни. Дурак-рулевой, не отпуская штурвала, топал ногами, высоко вскидывая колени, фыркал и двигал ртом, словно строптивая лошадь. А, черт с ним! Наш пароход плелся в каких-то десяти футах от берега. Я высунулся из окна, чтобы запахнуть тяжелый ставень, и вдруг увидел прямо напротив, среди листвы, лицо – лютое и решительное. Тут словно бы пелена пала с глаз моих: во тьме прибрежных зарослей я разглядел обнаженные торсы, руки, ноги и глаза. Кусты буквально кишели человеческими телами, стремительно двигавшимися и отливавшими бронзой. Ветви зашуршали, закачались, из них вылетела новая порция стрел – и тут ставень захлопнулся.
– Держи прямо, – велел я рулевому. Он повернул голову вперед, но сам при этом вращал глазами, переступал с ноги на ногу, и на его губах белела пена.
– Успокойся! – яростно прошипел я, но с тем же успехом можно было приказать дереву не качаться на ветру.
Я выскочил из рубки. Снизу доносился топот ног по железной палубе, смятенные крики; кто-то заорал: «Повернуть можем?» Я заметил впереди какую-то рябь на воде. Как? Опять коряга?!. Где-то у меня под ногами грянул ружейный залп – пилигримы открыли огонь из винтовок и буквально поливали кусты свинцом. На реку легли клубы дыма: теперь я не видел ни ряби, ни коряги. Я стоял в дверном проеме, силясь разглядеть впереди хоть что-нибудь, а с берега в нас летели тучи стрел. Возможно, они были отравлены, но с виду это были обыкновенные прутики – такими и кошку-то не убьешь. Из кустов поднялся вой, наши лесорубы воинственно загалдели в ответ, и тут за моей спиной прогремел оглушительный выстрел. Я оглянулся, увидел, что из окон рубки валит дым, и бросился к штурвалу. Мой дурак рулевой бросил все, распахнул ставни и стал палить из «Мартини-Генри» по врагам. Он стоял в широком оконном проеме и злобно таращил глаза, а я, пытаясь выправить курс, орал, чтобы он вернулся за штурвал. Повернуть назад мы не смогли бы при всем желании, и где-то в этом треклятом дыму нас подстерегала коряга. Терять нельзя было ни минуты, и я направил судно прямо к берегу – там по крайней мере было глубоко.