С такими мыслями подошел я к киоску и за пару шиллингов купил резиновую маску президента Эйзенхауэра. Надул ее, завязал тесемочки и в подобном виде прохаживался по набережной, благо что патрулей не видно. Никто и не обернулся в мою сторону. Лишь двое шалопаев навеселе, у которых я в очередной раз спросил время, хохотнув мне в лицо: «Семь, восьмой, скоро девять!» – прокричали: «Он из нашей компании!» Вот и прекрасно. Уже единомышленники… Да, стара, как мир, мысль, что взаимопомощь – фактор прогресса. Но задолго до анархистов ее усвоили строгие государственники в Ланкастере. Значит, мораль признавали и те, и эти. В абсолюте ее отрицал разве что Ницше, да и тот, впрочем, клялся, что не борется с моралью, а только не учитывает ее в своих конструкциях. Ну а мы – все мы – далеко ли ушли от него? Мои наблюдения говорят об обратном. Слов нет, в семье не без урода, но когда уродов много, что это за семья? Непонятна она в любых ее ипостасях – от примитива-учителя, прогонявшего с лыжни слабого подростка, до лощеного вивисектора Оскара Вильсона, убивающегося полотнами Веласкеса.
Поди угадай, кто лучше и кто хуже! Байрон умер от инфекции, сражаясь за чужую свободу, Шелли утонул в лодке во время праздной прогулки по озеру. Какая смерть почетней и предпочтительней? Конечно, моралист ответит не задумываясь, но будет ли это ответом на вопрос или одним отражением его собственного мировидения? А вдруг Шелли, катаясь, сочинял вольнолюбивые стихи? Или замышлял глубокие реформы? И сам моралист отвечает так, а не этак не именно ли потому, что знает, каких истин от него ждут? Словно уверен, что изрекать выспренные, банальные и ни к чему не обязывающие фразы – изначальная, чуть не рождением данная функция. Как они мудры и тонко объективны при оценке чужих поступков и как пристрастны и однобоки при разборе своих собственных! Велика ли здесь цена морали? Не вкладывает ли это камешек в руки ницшеанцев, эгоцентриков, циников? И не потому ли большинство принципов – бабочки-однодневки, живущие сладким нектаром моды, которые канут в Лету при первом пригублении грубой земной пищи? Что мы о них помним? То, что вчера исповедывали их. Так и по смерти человека, как после гибели корабля – водяной столб, остается память. Чем больше корабль, тем выше столб. Но память человеческая… Всегда ли ее величина равнозначна положительности деяний? Вор и убийца порою оставляют в наших душах следы куда более глубокие, нежели врачи, что залечивают нанесенные ими раны, нежели судьи, что карают их злодеяния. И мы не кричим: «SOS». Образ ушедшего при всем том волнует нас меньше первообраза. Мы живем минутой. «Как это, – писалось в средневековом манускрипте, – иудеи неразумные не верят в трехдневное воскресение Господа нашего Иисуса Христа? Если он птицу Феникс оживляет, то разве Себя Самого воскресить не может?» В самом деле, глупость какая! Разве трудно себя воскресить? Взял – да и воскресил.
Ангел небесный! Скоро я свихнусь от той гамлетовщины, которая поселилась во мне после знакомства с господином Грайсом. Помнится, я на следствии что-то говорил ему об узорах жизни. Что ж… Вот теперь они расцвели на мне тифозной сыпью. Шел-шел, да и попал в общество курящих. Чужая беда стала моей. Переворошил не то что душу, но и душевные отходы. А увидел? Пустоту. Пустыню. Одичание. Кто-то толстосум денег и удовольствий, кто-то – долгов и разочарований. У кого в кошельке что, и разговоры в пользу бедных интересны только бедным… Черт побери! Опять этот колченогий урод подает мне шутовские знаки, кричит свою галиматью. Я отлично вижу его сквозь прорези надувной маски. Поди ты прочь! И слушать не желаю. Поди быстро, а то пристрелю!.. На чем я остановился? Ах, да, мне нужно подать утром отчет о проделанной работе, тот самый, что я так не хочу подавать. Они из него слепят прецедент. Есть такой страшный зверь. Он много десятилетий подряд будет гулять по джунглям разных судебных разбирательств и пожирать несчастных. А сейчас он еще у меня в столе, безвредный и безопасный, сладко урчит спросонья. Ему так хочется теплой кровушки. Ну, потерпи немножко, мой бэби, ну, еще немножко. Скоро ты ее налакаешься всласть, до колик в животике. Не позовешь меня, папу, ставить клизмочку? Сам справишься?.. А что сказал бы Тарский, узнай, что