Страх перед бегством заставлял людей всякую поездку диктатора считать безотлагательным посещением врачей. Воздух Дальнего Востока нужен ему как средство против рака легких, лесные коренья — от рака гортани, горячие обертывания — от рака кишечника, акупунктура — от размягчения мозга, ванны и грязи — от паралича. И только из-за одной болезни ему никуда не надо ездить: кровь младенцев как средство против белокровия он получает на месте, в стране. В родильных домах особыми японскими шприцами кровь выкачивают прямо из мозга новорожденных младенцев.
Слухи о болезнях диктатора чем-то походили на письма, которые Эдгар, Курт, Георг и я получали от наших матерей. Этот шепоток призывал обождать с бегством. Всех бросало в жар от злорадства, хотя никакого зла с диктатором не приключалось. В каждом мозгу маячил его труп, как и своя собственная испорченная жизнь. Все надеялись пережить диктатора.
Я зашла в буфетную и открыла холодильник. Вспыхнул свет — как будто я направила туда луч.
После смерти Лолы никаких языков и почек в холодильнике уже не лежало. Но я их видела и чуяла. И я представила себе прозрачного человека, стоящего перед открытым холодильником. Этот прозрачный болен и, чтобы продлить свои дни, крадет внутренности здоровых животных.
Я увидела зверька его сердца. Внутри лампочки холодильника он сидел. Сгорбленный и унылый. Я захлопнула дверцу. Этот зверек не был краденым. Он конечно его собственный, чей же еще, и он был отвратительнее любых внутренностей любых животных, какие есть на свете.
Девушки ходили по коробчонке, смеялись, ели виноград и хлеб, не зажигая света, хотя уже стемнело. Потом кто-то включил свет, чтобы ложиться спать. Все улеглись. Я погасила свет. Дыхание девушек стало сонным. И мне показалось, будто я вижу их дыхание. И будто не ночь была черной, тихой и теплой, а уснувшее дыхание.
Я лежала, ничем не укрытая, и смотрела на белые покрывала на кроватях. Как же надо жить, подумала я, чтобы жизнь совпадала с тем, что о ней думают. Как удается вещам, потерянным на улице, никому не бросаться в глаза, хотя кто-то ведь эти вещи потерял.
Потом умирал мой отец. Печень у него от пьянства стала огромной, как у откормленного гуся, — так врач сказал. В стеклянном шкафчике, совсем близко от его лица, лежали щипцы и ножницы. Я сказала:
— Огромная печень, великая печень, как песни в честь вождя.
Врач прижал палец к губам. Он подумал, это я про диктатора, но я-то имела в виду фюрера. Не отнимая пальца от губ, врач сказал:
— Случай безнадежный.
Он-то имел в виду отца, а я подумала, это он о диктаторе.
Отца выписали из больницы умирать дома. Он улыбался до ушей, хотя от лица один нос остался, так он исхудал. Какая глупость — он радовался.
— Врач никудышный, — сказал он. — Палата паршивая, кровать жесткая, в подушке вместо пера какое-то настриженное тряпье. Поэтому дела мои идут плоховато.
Часы болтались у него на запястье. Беззубые десны одрябли. Вставные челюсти он сунул в карман пиджака, он уже не мог их надеть. Отец был тощий как жердь. Только печень у него раздобрела, да еще глаза и нос стали больше. Нос был точно клюв, гусиный клюв.
— Идем в другую больницу, — сказал отец.
Я несла его чемоданчик.
— Там врачи хорошие, — сказал отец.
На углу ветер взлохматил нам волосы, мы посмотрели друг на друга. Отец воспользовался случаем и заявил:
— Перво-наперво мне надо к парикмахеру.
Какой же он был глупый, если за три дня до смерти для него так много значил парикмахер. Какие же глупые были мы оба, если он глянул на свои болтающиеся часы, а я кивнула. Если чуть позже он мог смирно сидеть в кресле у парикмахера, а я смирно стоять рядом. И как же мы, за три дня до его смерти, разорвали уже все нити, связывавшие нас, если ни отец, ни я даже глазом не моргнули, когда парикмахер в белом халате захватил ножницами прядь отцовских волос и принялся стричь.
С чемоданчиком отца я пришла в город. На столе лежали часы, вставные челюсти и домашние тапки в белую и коричневую клеточку. Санитар морга обул отца в уличные туфли. Лучше бы все эти вещи положить в гроб, подумала я.
На коричнево-белых домашних тапках сверху коричневый ободок с двумя уголками, вроде воротничка. Между уголками пришиты две коричнево-белые кисточки из шерсти. Отец носит эти тапки давно, ребенок и не помнит других. Отец сует в них ноги, и сразу кажется, что у него тоненькие ножки, не такие, как когда он босиком. Перед сном отец разрешает ребенку погладить кисточки на своих тапках. Наступать на них ногами, даже босиком, ребенку строго запрещено.
Отец сидит на краю кровати, ребенок рядом на полу. Ребенок слушает, как стучит маятник часов на стене, и в такт часам поглаживает кисточки. Мама уже спит. Ребенок поглаживает кисточки и приговаривает: тик-так, тик-так. Отец сверху вдруг наступает правой туфлей на левую. И на ручку ребенка. Очень больно. Ребенок замирает, дух захватило от боли, но он молчит.