Мы стояли на перроне — она, собиравшаяся пробыть здесь еще три недели, и я, поневоле захотевшая, чтобы она исчезла немедленно. Прощания не было. Поезд тронулся, и ни в вагоне, ни на платформе не поднялась рука помахать на прощание.
Рельсы опустели. Мои ноги были мягкими, словно две ниточки. С вокзала домой я добиралась почти полночи. Мне хотелось вообще никогда не добраться. С тех пор я никогда уже не засыпала ночью.
Я хотела, чтобы любовь отросла, как скошенная трава. Пусть бы выросла совсем другая, новая, как зубы у детей, как волосы, как ногти. Пусть бы росла она как ей угодно. Я вздрагивала от холода постели, потом, согревшись, вздрагивала, пугаясь своего же тепла.
Через полгода, когда Тереза умерла, как же мне хотелось сбагрить кому-нибудь свои воспоминания! — но кому? Последнее письмо Терезы пришло вслед за известием о ее смерти.
«Живу я как овощ в огороде. И мне так не хватает твоего тепла».
Любовь к Терезе отросла заново. Я заставила ее отрасти, и я должна была опасаться. Опасаться Терезы и себя, какими я знала нас — ее и меня — до того приезда в Берлин. Мне пришлось связать себе руки. Они рвались написать Терезе, что я еще помню нас — ее и меня. Что никогда не покидающая меня холодность бередит любовь вопреки рассудку.
После отъезда Терезы я говорила с Эдгаром. Он сказал:
— Тебе нельзя ей писать. Ты подвела черту. Если напишешь ей, как ты мучаешься, все начнется сначала. И она опять приедет. По-моему, Тереза познакомилась с Пжеле тогда же, когда и с тобой. А то и раньше.
Почему, и в какой момент, и как любовь, привязанная к кому-то любовь, оборачивается убийством? Мне смертельно хотелось проорать все жуткие ругательства, какими я так и не научилась ругаться.
Выкрикивать проклятия, но кто станет слушать?
Сегодня трава-мурава настороженно прислушивается, когда я говорю о любви. Мне кажется, это слово лживо, оно обманывает себя же.
Но в то время — тогда береза с дверной ручкой была слишком далеко от камня на земле в березовой роще — Тереза открыла шкаф и показала мне пакет с книгами летнего домика.
— Здесь им лучше находиться, чем на фабрике, — сказала Тереза. — Если у тебя еще что есть, тащи сюда. И если у Эдгара, Курта и Георга что-то есть, тоже тащи. У меня места хватит, — сказала Тереза, когда мы собирали в саду малину.
Терезина бабушка сидела под шелковицей. На кустах малины было много улиток. Их домики были в белую и черную полоску. Тереза слишком стискивала пальцами ягоды, они мялись.
— В некоторых странах едят улиток, — сказала она. — Высасывают из домиков.
Терезин отец с белой тряпичной сумкой куда-то отправился.
Тереза опять путала Рим с Афинами, Варшаву — с Прагой. В этот раз я не смолчала:
— Названия стран ты еще кое-как усвоила благодаря тряпкам. А города тасуешь как тебе вздумается. Заглянула бы хоть разок в атлас.
Тереза облизнула языком свои кольца, перепачканные соком раздавленной малины:
— А что в твоей жизни изменилось от того, что ты все это знаешь? — усмехнулась она.
Бабушка сидела под шелковицей на стуле. Она слушала нас и сосала леденец. Когда Тереза пронесла мимо нее полную миску малины, леденец уже не перекатывался у бабушки во рту. Она заснула, хотя глаза были закрыты неплотно. Леденец лежал у ней за правой щекой, и казалось, щеку раздуло от флюса. Может быть, ей снилось, что рельсы кончились, как давно когда-то на вокзале этого города. И во сне под листвой шелковицы жизнь ее начиналась заново.
Тереза срезала для меня пять подсолнухов. Из-за размолвки насчет городов подсолнухи получились разной длины, словно пальцы на руке. Я хотела отдать их фрау Маргит — я ведь поздно вернулась домой. Но и другая мысль была: через неделю ко мне должны прийти Эдгар, Курт и Георг.
Венгерский мешочек с леденцами лежал возле подушки фрау Маргит. Иисус смотрел с темной стены на ее освещенное лицо. Она не взяла цветы. «Nem szép[6]
, — сказала, — у них нет сердца и нет лица».На столе меня дожидалось письмо. После маминых болей в пояснице я прочитала:
«В понедельник утром положила я для бабушки чистую одёжу. Она оделась, потом ушла в поля. Грязные вещи я замочила. В одном кармане нашла ягоды шиповника. А вот в другом — в другом были два ласточкиных крылышка. Господи помилуй, неужто съела она эту ласточку? Позорище-то какое, вот ведь до чего докатилась. Может, хоть ты от нее какого толку добьешься. Тебя, глядишь, и вспомнит, она ведь уже не поет. Да она и когда пела, тебя любила, просто не соображала, кто ты такая. А теперь, может, припомнит. Меня-то она всегда на дух не выносила. Приезжай-ка ты домой, сдается мне, долго она не протянет».