Краснощекий толстяк усадил себе на колени официантку. Она хохотала. Какой-то беззубый ткнул сосиску в горчицу, потом — в рот подавальщице. Она откусила и стала жевать, запястьем вытирая горчицу с подбородка.
Как же все эти мужчины жаждали любви, как же все они, дождавшись окончания смены, набрасывались, где-нибудь подальше от своего дома, на любовь — и сами же над нею глумились. Те же мужчины, что следом за Лолой спешили в кудлатый парк, те же, что в глухонемые ночи насиловали карлицу на площади. Те же, что продавали и пропивали распятого Иисуса в мешке. И таскали своим женам кто телячьи почки, кто паркетные плашки. А детям или любовницам дарили зайчат, серых, как сухая земля. Георг со своей куриной маетой тоже такой, и простушка из деревни сообщников, та соседка с глазами в крапинку, о которой Курт сказал, что она смеется, как сбитый с толку зверек. Но ведь и Курт такой же, с его полевыми цветами, которые после долгой дороги в душном поезде слишком поздно попали в руки фрау Маргит и уже не подняли поникшие головки. И портниха, которая брала деньги за судьбу и вешала на своих детей золотые сердца. И жена Меховика, с той шапкой из нутрии. И Эдгар, с орехами. Но ведь и сама я такая же — с теми венгерскими леденцами для фрау Маргит. И с тем мужчиной, о котором не грустила после его смерти. Все, что было между нами, показалось мне будничным, как кусок хлеба: съели, и всё тут. И та примятая трава в лесу. И то, что я — соломинка с открытым телом и закрытыми глазами, способная выдержать, когда деревья с пустыми вороньими гнездами смотрят, как она, кусок навоза на земле, и пылает, и леденеет.
Сумасшедший с белой бородой вернулся в бодегу. Проковылял к моему столику и допил остатки из кружки Эдгара. Там и было-то на палец от донышка. Слушая, как он хлюпал опивками, я опять вспомнила свой сон, о котором рассказала Эдгару.
Маленький красный самокат, слышно урчание мотора. Но мотора у него нет, — мужчина, стоящий на доске самоката, отталкивается ногой. Он едет быстро, даже шарф развевается. Все это происходит, видимо, в комнате, сказала я Эдгару, так как самокат едет по паркетному полу. Едет, доезжает до какой-то ступеньки и вдруг исчезает, провалившись в черную дыру между полом и ступенькой. Самокат и мужчина исчезли, а в провале я вижу белые глаза. Один из прохожих, которые идут по паркету мимо меня, говорит: «Это аварийный самокат».
Лучше пусть бабушка всегда поет, мама всегда раскатывает по столу тесто, дедушка всегда играет в шахматы, отец всегда выкорчевывает молочай, — это лучше, чем внезапные, неизвестно какие перемены. Лучше пусть все они, такие противные, всегда будут противными, только бы они не сделались другими людьми, думает ребенок. Лучше быть дома, в комнате и в саду, с противными людьми, чем попасть к чужим и насовсем у них остаться.
Спустя два дня в город приехал Курт. Он преподнес фрау Маргит букет из полевых вьюнков. Цветы с высунутыми красными язычками, пахнущие свежими пирогами.
«Соседка с глазами в крапинку, — рассказал Курт, — вчера вечером постучалась в окно. Стоит и держит на руках зайчонка. Она сказала, что Георг подрался с какими-то неизвестными, в городе, на вокзале. Георг в больнице. Вчера утром, — сказал Курт, — я ходил в поселок. С другой стороны улицы меня окликнул полицейский. Я не перешел к нему, остался на своей стороне. Наклонился и поднял с земли желтый лист. Зажал стебелек зубами и стою. Полицейский перешел через дорогу, протянул мне руку и пригласил к себе домой выпить по рюмочке. Я сказал, чтобы он перестал мне тыкать. Он в ответ: „Ну, это мы еще посмотрим“. Дом полицейского как раз рядом с тем, возле которого мы стояли. От выпивки я отказался. Полицейский думал, я пойду дальше своей дорогой, а я ни с места, только листок этот желтый все быстрее гоняю во рту туда-сюда. Полицейскому уже нечего было сказать, но и уйти он не мог. Чтобы не видеть, как этот лист у меня в зубах вертится, он наклонился и стал завязывать шнурки. Я выплюнул листок, тот упал чуть ли не в руки полицейскому, а я ушел. Он что-то буркнул мне вслед, — верно, выругался».
Мы пошли в больницу. Курт сунул вахтеру бутылку водки. Тот взял, после чего сказал нам: «В палате он один лежит, на четвертом этаже. Сообщаю об этом, хоть и нельзя. А пустить вас наверх не могу».
Когда мы пешком шли обратно, Курт сказал:
— Зайчонок тот, который сидел на руках у соседки, ей его Георг подарил. Спас его в поле от кошки, а подарил дочке кровохлеба. Хорошенький такой, пыльно-серый, как сухая земля. Он весь дрожал, когда Георг его принес. На брюшке кожа совсем тонкая, — когда он прыгнул у меня из рук, я думал, у него внутренности вывалятся.
— Как любовница узнала, что Георг в больнице, кто ей сообщил?
— Бесстрашный зайчишка, — сказал Курт и засмеялся.
У Георга были вдрызг разбиты челюсти. Когда его выписали из больницы, он сказал нам:
— Я узнал троих из тех, кто меня бил. В студенческой столовке их видел, еще когда учился. Но знаю их только в лицо, имен и фамилий не знаю.