Кончался второй день пути, а Руппи так до конца и не верил в то, что натворил, и при этом не сомневался ни в том, что иначе нельзя, ни в том, что он – подлец и прощения ему не будет. Штахау со своими лесами и смеющимися потоками осталась позади еще утром, вокруг тянулась ровная ухоженная Менкелинне, а лейтенанту казалось, что он скачет с кручи на кручу, да к тому же сквозь грибной дождь. Пыль на дороге и развешанные на плодовых деревьях игрушки, чьим делом было подманивать тучи, утверждали обратное. Руппи своим глазам верил, и все равно ему мерещились пронизанные солнцем капли. Золото играло со свинцом, а радость – с чувством вины. Он бросил Мартина и Генриха на дороге. Он оставил сходящую с ума от тревоги мать. Он был негодяем, но мертвые мертвы, а мама… Она никогда не простит, как не простила отцу той давней ночной задержки, но не бросать же Олафа без помощи! Бабушка, та поймет, если только свалившийся на голову внук не помешает ее собственным замыслам. Раньше Руперт мало думал об интригах Штарквиндов и Фельсенбургов, но сейчас все решает столичный шепоток, а не пушки и ветер.
Висящая на сливе куколка с прической из куриных перьев взмыла вверх и шлепнулась на землю, под копыта Краба, тот игриво заржал. У Мартина мерин помалкивал, зато теперь…
–
Можно сказать, что это танец. Можно сказать, что это грех и блуд. Многое можно сказать…
– Вперед, – велел лейтенант коню, который и в самом деле был на диво хорош, несмотря на плебейскую внешность и привычку бочить, точно разъяренный кот. И где его такого дядя добыл? До поступления на флот Руппи знал всех лошадей на конюшне…
–
Синие искры, голубые глаза, крылья, смех, радуга под ногами, поцелуи, объятья, синие сумерки – ни тьма, ни свет… Он не заметил, как пронеслась ночь, он смеялся и бежал по горному лугу рука об руку с крылатой, вскакивал на камень посреди бурлящего потока и не падал, ловил звезды, а они звенели… Неужели это было?! После Мартина, после всех смертей…
– Я буду помнить, – говорит как клянется лейтенант, – я должен помнить. Я должен ехать в Эйнрехт.
Она молчит. Растрепанная куколка катится по дороге в локте от лошадиных копыт. Подпрыгивает, летит по воздуху, снова катится, убегая, маня, дразня тем неизъяснимо прекрасным, что случилось ночью, что заставило забыть о беде на дороге, но забывать нельзя… Пока нельзя, как бы ни манила роща, к которой нахально свернул Краб.
– Мы едем дальше.
Мерин упирается и ржет. Окажись здесь шпион, он бы с чувством выполненного долга вернулся в Эйнрехт, ведь Фельсенбург никогда не сядет на «разговорчивого» зверя. Шпиона нет, нет вообще никого, и в роще тоже… Никого чужого. Там тень, там вода и синие колокольчики. Они качаются, они смеются и звенят, а ветви – вот они, уже над головой, сплетаются, укрывают от чужих глаз. Белые камни, синие цветы, зеленая трава, звенящий ручей – это весна и молодость, это радость… Острые зеленые листья шпагами торчат над скачущей водой, а вот и стрекозы… Они все увидят, и пусть – им можно, и им, и птицам, и цветам… Они мудры, они живут весной, дождями, поцелуями ветра и солнца, они не думают ни о чем, они любят…
– Иди! – говорит Руппи Крабу. – Пей.
Колокольчики качаются и качаются… Какие же они синие, словно кто-то бросил под деревья небо. Руперт стоит среди колокольчиков, рядом лежат снятое седло и вьюки. Он расседлал коня? Когда?!
–
На спине Краба боком сидит
Камзол летит в траву, купленный утром добротный камзол. В самый раз для небогатого путешественника из достойной дворянской семьи, а
–
– Надо.
–
Пузатая белотелая Гудрун, и как только держится? Тут кошка и та свалится!
–
Зачем, ну зачем же так? Здесь, среди весны, – и Гудрун?!
–