В дому всякой всячины тоже видимо-невидимо: и золото, и серебро, и фарфор, и хрусталь, и ковры, и шелка заморские. По потолку небо списано: тут и месяц золотой и звездочки. У каждой комнаты свое лицо: то малиновая, то поднебесная, то дубом отделана. Там столы, стулья, всяка небель под такой же цвет.
В хоромине той, что твой министр царев, Антипа жил, полотняными заведениями во всем крае ворочал. Антипка выморочный, да Антипка выморочный — за глаза ему другого звания и не было. Правда ли, нет ли, но слух был, что отец с родной дочерью его прижил. Жизнь у него ломаная получилась. Когда спокоен, так ничего, а бывало, что и накатывало. Разбередят купчишки, обманут, или в деле не запаит что, и начнет валяться. Идет, идет, ткнется средь улицы — и давай руками, ногами колотить-молотить, и изо рта пена. Ну, думают, сейчас чорту душу отдаст. Ан нет. Полежит, отдышится, встанет и пойдет. Дома волосы рвать, плакать примется, словно баба. И к лекарям ездил, и знахарки над ним читали, да все попусту.
После хвори-то он на свой фабричный народ глядеть не мог, всех бы, кажется, живыми в землю закопал. Правда, рук не прикладывал. Можа бы другого и стукнул, да больно немощен был: кости да кожа, волосенки реденькие, бровей вовсе нет. И в лице ни кровинки, диви, он весь век за станком стоял да пухом дышал. Так уж от природы, знать, крови хорошей недоставало.
И приплоду у него не получалось: то мертвенького жена принесет, а то поживет детище годок-два — и на погост. Дал было бог девку, лет до десяти дотянула, да и у той руки, ноги отнялись, слегла, годов пять помаялась и тоже померла.
А уж выдумщик да привередник был!
Бывало, когда именинник, прикажет от дому до фабрики ковер красный разостлать, карету заложит с золочеными скобами и выкатит по ковровой дороге; колеса, как по воздуху, катятся, не стукнут. Любил потешиться. Видел, что корня в жизни не остается.
И еще была у Антипы выморочного одна приметка: к девкам приверженность имел. В чем душа держалась, а как увидит красотку из фабричных, так к себе в контору и тащит. А потом примется грех замаливать, церкву строит, часовню ставит аль икону покупает. Немало девок из пруда вылавливали да из петли вынимали.
Против антипиной хоромины, через овраг, у Поганого пруда стояла избушка полуразваленная в три оконца. Жил в ней мужичонка один, ткацким делом промышлял. В избе два стана: один у окна, другой у двери, повернуться негде. В те поры печи топили по-черному: трубы не было, затопят, а весь дым в избу идет, глаза ест, в нос лезет, чиханье забьет, хоть из избы беги.
Родились у этого ткача-работяги сын да дочка. Сына-то Матвейкой назвали, а дочку Клавдейкой. Обрадовались: подмога растет, под старость опора. Дружно росли ребята, один без другого шагу не ступит. Принесет отец с базара ландринку — и ту пополам делят.
Стали подрастать Матюшка с Клавдейкой, едва из зыбки вылезли, а отец уж норовит их за стан посадить, в свое дело окунает. Сам ткет, ребятам тож работу дает. В углу лохань с водой стоит, в ней миткаль на отбелку отмачивается. Поставит отец Матюшку с Клавдейкой в лохань, даст в руку палку, держатся они за палку, — не упасть бы, а сами, голоногие, холсты отминают. Вода в лохани холодная, ноги зайдутся, губы посинеют. Только и отдохнут, пока холсты вынимают или воду меняют, а там опять за свое дело принимаются. Вот какая жизнь-то, милок, была!
Матвейка лицом в отца пошел, а Клавдейка в мать задалась — собой хороша, да и расторопная.
Матвейка тосковал в избе, словно чижик, в клетке, все на волю рвался. Зимой сапожишек нет, вылезет он из лохани — и прямым сообщением на печку, заляжет под дерюжку, лежит, слушает, как ветер в трубе посвистывает. Зажмурит глаза, весну с летом вспоминает, не дождется теплого солнышка.
А придет весна-красна, выпадет для Матвейки досужный час или праздник какой, и завихнется он босиком за реку, на луг или в лес. Цветы собирает, любуется, цвет с цветом сличает. Крепко смекал, какой цветок с каким сроден, какой какому противит. На закате сядет у завалинки и смотрит, куда солнце садится. Облака в это время разных цветов бывают, разнаряжены, как девки на гулянке. Матвейка все и всматривается в их наряды, пока из глаз слеза не забьет.
И все-то он что-нибудь писал да мазал, — устали не ведал. Коли бумаги и карандаша нет, — обдерет бересточку, найдет уголек и — за свое дело. На что ни взглянет, как живое спишет; дом какой, дерево ли, лицо ли. Однова отца с матерью на стене списал углем, да и здорово.
Мало-маля подрос Матвейка, определил его отец в набойню
к старику-заводчику, на антипьево заведенье. А Клавдейку в присучальщицы отдал на ту же ткацкую.