А теперь комната одинока, поэтому она темна. Медленно, будто к чему-то прислушиваясь, подходит дедушка к муфельной печке и включает ее. Красноватый огонь освещает дедушкины руки.
В комнате вдруг делается светло.
Мастер Искра работает. Цвет эмали — не шутка. Его проверит только огонь.
Ночь… Она в каждом доме, в каждом погасшем, в каждом светящемся в темноте окошке, она стоит, притаившись в подворотнях, ложится на тротуары острыми тенями ларьков, спокойно глядит на землю с черного неба, где низкие звезды и большая белая луна.
Тихо дремлет фонарь на перекрестке улиц.
Согнув дугой свою тощую алюминиевую шейку, он отбрасывает на мостовые свет, похожий на конус.
Блещет и светится в темноте снег. Он прыскает блестками, горит, как от холодного пожара.
Ночь, и ясное дело, что даже в том месте, где небо сходится с землей, еще не видать солнышка. Но вот из-за домов осторожно выкатывается узкое, длинное зарево, похожее на дым. Небо из темного делается светло-серым.
Свет медленно наплывает на середину неба. Звезды уходят.
Это — рассвет.
Утро!.. Давайте пойдемте дальше.
Часть вторая
Однажды московский парнишка-электротехник пригласил вечером за город девушку, которую звали Соня, а прозвали Семячкой.
Электротехник и девушка сидели друг против друга у распахнутого окошка автобуса. Они молчали. Лицо у парня было насмешливое, сердитое.
Отклонив набок голову, девушка подобрала от скромности ноги под вздрагивающую скамейку. Ей было неловко. Ей все казалось, что люди глядят на нее и думают: «Вот она! Вот она! Раскатывает по вечерам на автобусах с кавалерами».
Чуть приоткрыв рот, Семячка глядела, как рвется земля из-под бегущих вперед колес, как она откатывает назад — кругло и мгновенно, бугрясь деревьями, деревцами, кустами, кустиками.
Лукаво мигали в широко распахнутые глаза Семячки домишки и домики. Кидалась под вздрагивающие колеса асфальтовая дорога. Изредка Семячка отрывала глаза от окна автобуса и поглядывала на своего сурового кавалера. Ветер трепал его хохолок.
Приехав, они раскинули палатку и развели костер из сучьев, которые нельзя было подбирать. «Осторожней, граждане! Берегите лес от пожаров!»
Испеклась картошка. Электротехник и Соня принялись целоваться. Они целовались долго.
Костер горел. Тихо стоял у берегов лес — обглоданный, городской, со следами бывших костров. В этом лесу не водилось ни одной белки, ни одного медведя. Но тихая луна озаряла его вершины. Чуть слышно и заперто шумела вода канала Москва — Волга. Как зажегшиеся во тьме папиросы, мигали точечно и дальне кругляшки других костров.
По-японски, наподобие фонариков, багрово и странно, вспыхивали в лесу все новые костры.
«Граждане, граждане, берегите лес от пожаров!»
У речки сидел рыбак, старик, москвич… Псих, должно быть. Спали щуки в реке. А он знай сидит и сидит, как будто нет на земле ничего, кроме рыбы. Фетровая дамская шляпа с большими полями сползала ему на нос.
А у лодочной станции бились привязанные к цепям лодки. Их влажные скамейки отражали растекающуюся луну.
Тишина, таинственная, большая, переполненная шорохами, пронизанная сияньем маленьких белых звезд, как будто выпархивающих из собственных лучей; тишина, озаренная тихим сияньем; тишина, от которой хотелось плакать; тишина, великая, торжественная, разрывавшая душу, стояла над лесом, полем, рекой, кострами.
Семячка приоткрыла рот, как будто хотела вобрать в себя, проглотить эту тишину, этот мир, эти плески и шорохи.
Она вздохнула, раскинула руки и принялась кружиться. Прилежно перебирала она худыми длинными ножками, обутыми в тапки, по камням берега. Вилось и вспархивало вокруг ее тонких ног посветлевшее от луны голубое платьишко.
Она кружилась долго, до тех пор, пока не поплыл лес и не качнулся в глаза канал.
И вдруг она приметила лицо юноши. Незнакомо и страшно выступало оно из белого света ночи.
Ее испугало выражение его как будто ослепших глаз.
— Богдан, ты чего? — спросила она. Так окликают маму во тьме ночной комнаты для того, чтоб услышать рядом голос родного человека; для того, чтоб вздохнуть, успокоиться. А назавтра сказать: «Ну и напугалась же я, честное слово. Прямо смешно!..»
Завтра!.. Завтра — день дальний. А сегодня так страшно, что и сказать нельзя. Сегодня весь мир как будто бы ощетинился, чтобы напугать ее своими тенями, своим молчанием, своими кострами, шорохами и вот этим лицом, этим перевернутым взглядом, этим хриплым дыханием.
— Богдан!.. Да ну тебя на самом-то деле!.. Чего с тобой? Говори… Честное слово, больше я с тобой никуда не поеду.
И, слыша свой голос (который так хорошо притворялся, что ему вовсе не страшно), она пугалась все больше и больше.
— Богдан, мне страшно.
— …Со-ня-а-а!
Он сказал это шепотом. Но как горячо, как грустно и счастливо донеслось до нее ее имя.
— Соня!..
Соня (и больше уже не Семячка!).
Лес подхватил ее имя; река его повторила; и даже земля, гудящая тонким звуком и рассохшаяся от дневного солнца.
Все вокруг говорило, и повторяло, и пело «Соня-а-а», как будто весь мир захлебнулся ею и забормотал, что любит ее.
— Со-ня-а-а…