— Ну, вот она бежит дальше, жизнь! — вдруг опять начал Сэвэн и вздохнул. — Красавица моя, а вы думали о том, что такое в сущности любовь? В чем счастье любви? Только в том, чтобы быть влюбленным. И еще в том, что ты готов отдать себя всего — без остатка! — со своим трудом, привычками, детством и старостью. И больше, много больше того — со всем тем, что ты в себе не знал и не знаешь и что в тебе как припек в хлебе, который сажают в горячи печь. Имейте в виду, что счастлив человек можэт быть только отдавая… Вот так, красавица моя.
Я спросила:
— Значит, вы цените человечка — желтая шишка за его слепоту, за его несправедливость? За это? Да?.. Значит, вы цените любовь без ответа больше, чем любовь счастливую?
— Нет, почему! Я ценю всякую любовь, девочка… Она дает силы человеку для подвига, для сострадания и ненависти. Любящий человек безумен и умен. Вот так, красавица моя…
Он отошел к рубке, задумался и продолжал попирать нечищеными башмаками чистое платье артистки.
На лицах людей появляется иногда такое таинственное выражение, которое как будто говорит, что тебе не добраться до сути человеческой души, не тронуть ее рукой, не завладеть ею. Вот такое выражение и было у него на лице, понимаешь? А это всегда отчего-то и досадно и горько, как будто ты всю жизнь только и думал о том, чтобы проникнуть до самой глубины в душу вот этого чужого человека. Чужого и даже совсем не нужного тебе… Зачем?
…Издалека показался берег. Приехали! Я не зашла домой, а сразу побежала на почту купить авиамарку.
Но как только я переступила порог, старший телеграфист Ондар заорал мне прямо в лицо: «Тэлэграмм нэт!..»
И я поняла, что на почте (а может быть, даже и в городе) создалась за время моего отсутствия нездоровая обстановка… Прямо-таки какое-то ироническое отношение ко мне.
Одиннадцать часов. Спокойной ночи. До завтра, Маша.
От тебя все нет и нет писем.
В шесть утра я пришла справляться о них на почту. Но телеграфисты Клавдия и Ондар так посмотрели на меня, что стало ясно: они смеются надо мной. Корреспонденция на мое имя, может быть, и поступает, но они мне ее попросту не передают. Напишу заявление в Кызыл. На главный почтамт.
На улице я встретила Колю Аникеева. На нем был измятый пиджак, измятые брюки… Похоже было, что он ночевал на улице.
Я спросила:
— Коля, ты куда?
Он вздрогнул и ничего не сказал, как будто был немой…
Я подошла поближе и поздоровалась с ним за руку. И вдруг заметила, что у него сильно блестят глаза. Он не плакал, но казалось, что где-то близко, у самых глаз, стоят слезы.
Коля — большой, широкоплечий, плотный, а глаза, губы, волосы у него вроде как у маленького. Он крепко держал меня за руку, словно боялся ее выпустить. И я поняла, что с ним что-то случилось, что ему тяжело.
Был седьмой час. На улице почти что не было народу, только телеги проезжали. На склоне горы паслись кони.
Я потащила Колю на гору, чтобы никто не видел, какой он расстроенный.
Мы взобрались наверх и сели. Перед нами была река Тора-хем, окраинные улицы… На лугу бродили коровы, по реке медленно двигалась лодка. Все кругом было такое спокойное, и небо — не жаркое.
Мы сидели рядышком. Сквозь траву была видна земля. Обыкновенная земля — кажется, чернозем. С юга тянуло мягким теплым ветром.
Мы сидели и молчали.
Я была знакома с Колей довольно хорошо (приходила к нему в гости на медпункт, когда была в колхозе). Он мне показывал свои дневники и разные записи и говорил, что написал бы, пожалуй, побольше, но у него беда: он отчего-то не знает, с чего начинать.
Мне нравился Колин медпункт. Приятно было, что там прохладно, пахнет тесом, а через окошко видны Саяны. А когда в медпункт приходили больные, Коля сдвигал брови и делал страшное лицо. Я пряталась за печку и фыркала.
Один раз он мне рассказал, как ехал зимой на олене к лесорубам. (У них заболел старик.)
По дороге Коле сильно подбило веткой правый глаз. Глаз запух. Коля думал, что на всю жизнь останется кривой. Он пробыл у лесорубов дней пять (пока поправился старик), а когда возвратился обратно в Тора-хем, доктор Розенкранц дал ему жизни — измордовал его и сказал, что он не имеет права быть фельдшером при такой медицинской безграмотности. Еще бы день-другой — и он остался бы навсегда без глаза.
Коля мне это рассказывал с растерянным выражением лица. Он нисколько не хвастался.
Я думаю, самые большие герои — такие герои, которые ничего не знают о своем героизме.
Я думаю, самые добрые люди — это те люди, которые не знают, что они добрые.
Коля о себе воображает, что он тонкий человек, парень не промах и проныра.
И вот я, понимаешь, сидела с этим пронырой, видела его расстроенное лицо и не знала, что сказать. Мы оба легли на землю, животом вниз, и долго молчали.
И вдруг он заговорил первый, стал сбивчиво рассказывать, что с ним случилось за последние сутки.
Он приехал в Тора-хем вчера в одиннадцать и пошел к чуму старухи Бегзи. В чуме были Чонак, доктор Розенкранц и медсестра Соня из поликлиники.