Прохладны тёмные ночи, что жёлтой цепью фонарей проспекта и подсветкой старинных и высотных зданий освещены. Свежо и ветрено на Плотинке, на которую Север меня утягивает, берет за руку, переплетая наши пальцы, и по сторонам она головой крутит. Останавливается на вершине лестницы, что к самой набережной несколькими ярусами спускается.
— Где тут любимое место Дарийки?
— Внизу, — я указываю, перехватываю её под локоть, чтобы на многочисленных ступеньках она не навернулась. — Там, где часть старой плотины.
До которой мы доходим и которая в двенадцатом часу ночи непривычно спокойна. Не шумит, выбрасываясь и пенясь, река.
Затихает, как сам город, до рассвета.
— А я как-то ни разу здесь не бывала, — Ветка, вставая на самый край, признается негромко, задумчиво, трогает пальцами ещё сырой от брызг камень стены, поворачивает ко мне голову. — Поразительно, правда?
— Тогда мне ещё есть что тебе показать, — я протягиваю руку.
Которую она, взглянув в мои глаза, принимает.
Спрыгивает с выступа.
И в подземный переход, что на ту сторону проспекта ведет, мы ныряем. Стучат, разносясь гулким эхом, её каблуки, и исписанные графити и цитатами Цоя стены Север разглядывает с любопытством, читает, хмуря брови.
— Над перилами чугунными перегнись и посмотри: вдоль реки цепями лунными зыбко пляшут фонари[1]
, — четверостишье, выведенное чёрной краской наискось, она зачитывает с выражением. — Красиво. Тоже Цой?— Нет, — я качаю головой. — Зоргенфрей. Серебряный век.
— Как… — Север, смотря и изумленно, и восхищенно, осекается, смеётся звонко. — Ты не можешь знать всех поэтов этого времени!
Не могу.
И про Зоргенфрея я первый раз услышал только пару недель назад, когда Даньку понесло сюда гулять и другую компанию она себе, конечно, не нашла. Вытащила меня, дабы, доехав и прогуляв сто метров, от ливня здесь спрятаться, простоять почти час, за который все надписи перечитать и рассмотреть на несколько раз мы успели.
Нашли, поспорив и не угадав, в интернете, чьи стихи.
Но… чёрта с два я признаюсь в этом Ветке.
— Всех не могу, а многих — очень даже.
— Ты бахвалишься, Вахницкий, — она, подходя и выговаривая с неуловимо мягким акцентом, заявляет насмешливо.
Щёлкает меня по носу.
Отбегает.
И салочки-догонялочки в двадцать с лишним лет уже не водят. Не бегают по лестницам и пустынной набережной за одной Стрекозой, что по гигантским ступеням, то спускаясь к самой воде, то поднимаясь к дороге, скачет.
Уворачивается.