В первом акте – сватовство Кречинского…При первом же своем появлении Далматов всех закружил, завертел, ослепил своим блеском, своими приветствиями, любезностями, предупредительностью, всем сумел пустить пыль в глаза. Тут же он успел подкупить и Муромского своим подарком, успел увлечь его во двор, чтобы успеть полюбоваться преподнесенным им породистым бычком. Он знает, чем склонить к себе упрямого, но безвольного старика.
В этой короткой сцене Далматов сверкал и мелькал как метеор.
…Всю остальную сцену, в сущности очень простую (казалось бы, в ней нет решительно ничего особенного, и у всех других исполнителей она проходит незаметно), Далматов вел так, что она надолго оставалась в памяти зрителя. Приходилось только удивляться, как это возможно в самом банальном диалоге добиться стольких тонкостей и такого разнообразия интонационных оттенков»
«Нельзя было себе представить Василия Пантелеймоновича не в позе. Его корректность, благородство манер, тонкий скептицизм были несколько нарочиты. Но он сжился с такой искусственностью. Она не была кричащей, в ней не было дурного тона. Артист сохранял театрально-красивый вид при рискованных положениях, когда какие-нибудь случайные обстоятельства нарушали его театральную внешность. Приехал Далматов на гастроли в какой-то провинциальный городок и, решив „прорекламировать“ себя, вздумал погулять по городу в своем модном шикарном пальто, цилиндре, в перчатках. Он зашел в сад, и – о, ужас! – с деревьев на его цилиндр произведено было птичье покушение. Далматов, сняв цилиндр и с фатоватой гадливостью очищая его своей тростью, любезно заметил рядом сидящим с ним провинциальным дамам: „Чудесный у вас сад… деревья… птички… хорошо, что не коровы…“
Среди нас Далматов носил кличку „рыцаря круглого стола“ за его застольные речи, которые всегда начинались „за здравие“ и к концу сводились „за упокой“. Он напоминал Бакина из „Талантов и поклонников“, которому князь Дулебов говорит: „Нет, уж… оставьте, сделайте одолжение! Вы когда начнете хвалить кого-нибудь, так у вас выходит, что почтенный во всех отношениях человек оказывается совсем непочтенным…“
На юбилее Проппера, издателя „Биржевых ведомостей“, Далматов произвел своим тостом форменный скандал. За роскошно сервированным столом Василий Пантелеймонович произносит тост в честь юбиляра, расхваливая его издательские таланты, общественные заслуги, семейные добродетели. Эффектно поданная лесть приятно щекочет самолюбие Проппера, он пробует даже прослезиться от преисполненных благодарностью чувств.
– Но, господа, – взыграл далматовский трагизм, – мы, к нашему счастью, не видим среди нас, среди здешнего великолепия и роскоши, среди цветов, фраков, мундиров и шпор, среди бальных туалетов несравненных наших дам с их сверкающими, ослепительно очаровательными глазами и бриллиантами – главных виновников, давших почувствовать нам все великолепие этого поистине лукулловского пира. Я говорю о рабочих! Наши аристократические руки да поднимут хрустальные бокалы искристого вина за те мозолистые, плебейские честные руки, которым обязан своим благополучием и богатством наш юбиляр! За счастливого, талантливого эксплуататора, собравшего нас сегодня в одну ликующую семью. Ура!
Сам же Василий Пантелеймонович терпеть не мог слушать тосты и речи в свою честь, вероятно зная их настоящую цену. Впрочем, он никогда не справлял юбилеев. Его ходячая фраза вошла в театральную историю: „Чтобы я за какой-нибудь серебряный портсигар открыл свои годы?! Нет, шалишь: себе дороже стоит!“ И он тщательно скрывал свой возраст, особенно от дам»
«Кем бы ни был Далматов – писателем, художником, чиновником, купцом, – он не мог бы быть незначительной фигурой. Он был крупный человек – по уму, по характеру, по темпераменту, по оригинальности всего своего склада. Интересных людей вообще страшно мало. Я помню, однажды в обществе разбирали, кто интересные люди в Петербурге. Насчитали, с большими усилиями, несколько человек, и среди них – Далматов. Ведь трудно сказать, что такое интересный человек. Можно быть талантливым, красивым, умным, знатным, а не интересным. Но Далматов был именно интересен, пленителен. За эту интересность можно было все простить ему – и действительно, ему многое прощалось в дни его бурной молодости.