«Многие, пытаясь определить облик Есенина того времени, сходились на том, что это – Лель из „Снегурочки“. Первое впечатление действительно роднило его с Лелем, но когда доводилось узнать его ближе, то сравнение казалось внешним и далеко не полным. Скорее в поэте было что-то от русской бунтующей души. То был он ласков, а то вдруг задумчиво-грустен. То озорно весел или даже деловито хитер. Но во всех своих проявлениях был правдив и искренен»
«Читал [стихи.
Есенин читал, как пел. Легко и свободно, чуть оттеняя иногда отдельные слова…Но что больше всего покоряло в есенинском чтении, так это слитность музыки и стиха с живой образностью. Нечто подобное тому, что можно встретить в устной народной поэзии, где звучность и красота слова никогда не заслоняют внутреннего глубокого содержания. Кончил читать Есенин как-то сразу, внезапно оборвав на полуслове. Будто вздохнул и затих. Странно, но мне показалось в эту минуту, что в комнате стало темно, до такой степени звуковое впечатление от его чтения неразрывно слилось в моем представлении с чем-то светлым, зримым и сияющим. Все сидели, словно завороженные. И только один он продолжал стоять, смущенно улыбаясь, точно не сознавая того, что произошло. Затем устало опустился на стул, налил дрожащей от волнения рукой стакан вина и, одним взмахом опрокинув его, по-хозяйски утер широким рукавом губы»
«В товарищеском кругу Есенин мог совершенно спокойно, без тени хвастовства, сказать:
– Вот, я написал очень хорошее стихотворение.
И эти слова он произносил с такой же простотой, с какой мы говорим: „У меня сегодня хорошее настроение“.
Называя себя в стихах „первоклассным поэтом“, Есенин отнюдь не возводил себя на пьедестал, а просто как бы устанавливал никем не оспариваемое обстоятельство. Добавлю к этому, что Есенин очень редко сравнивал себя с кем-нибудь из других современных ему поэтов. А то, что его окружали „середнячки“, он считал совершенно естественным и неизбежным явлением»
«Мне очень дорог тот образ Есенина, как он вырисовался передо мной. Еще до революции, в 1916 году, меня поразила одна черта, которая потом проходила сквозь все воспоминания и все разговоры. Это – необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность. Так он был повернут ко мне, писателю другой школы, другого возраста, и всегда меня поражала эта повышенная душевная чуткость. Таким я видел его в 1916 году, таким я с ним встретился в 18–19-х годах, таким, заболевшим, я видел его в 1921 году, и таким был наш последний разговор до его трагической кончины. Не стану говорить о громадном и душистом таланте Есенина, об этом скажут лучше меня. Об этом много было сказано, но меня всегда поражала эта чисто человеческая нота»
«Что было с Есениным за все эти дальнейшие, не короткие, годы? Не трудно проследить: на фоне багровой русской тучи он носился перед нами, – или его носило, – как маленький черный мячик. Туда-сюда, вверх-вниз… В. В. Розанов сказал про себя: „Я не иду… меня несет“. Но куда розановское „несение“ перед есенинским! Розанов еще мог сказать: „Мне все позволено, потому что я – я“. Для мячика нет и вопроса, позволено или не позволено ему летать туда, куда его швыряет.
И стихи Есенина – как его жизнь: крутятся, катятся, через себя перескакивают. Две-три простые, живые строки – а рядом последние мерзости, выжигающие душу сквернословие и богохульство, бабье, кликушечье, бесполезное.