«Автором рукописи [„Мальчик“. –
…Как всякий писатель, а особенно – вытесненный из литературы, он нуждался в самоутверждении. Первым русским поэтом нашего века был, конечно, он, а вторым – Пастернак. Особенно Пастернак тех времен, когда он, Бобров, издавал его в „Центрифуге“. „Как он потом испортил «Марбург»! Только одну строфу не тронул, да и то потому, что ее процитировал Маяковский и написал: «гениальная»“…Посмертную автобиографию „Люди и положения“, где о Боброве было упомянуто мимоходом и неласково, он очень не любил и называл не иначе как „апокриф“…Пастернак умирал гонимым, Асеев признанным, это уязвляло Боброва. Однажды, когда он очень долго жаловался на свою судьбу со словами „А вот Асеев…“, я спросил: „А вы захотели бы поменяться жизнью с Асеевым?“ Он посмотрел так, как будто никогда об этом не задумывался, и сказал: „А ведь нет“.
…С наибольшим удовольствием вспоминал Бобров не о литературе, а о своей работе в Центральном статистическом управлении. Книгой „Индексы Госплана“ он гордился больше, чем изданиями „Центрифуги“. „Там я дослужился, можно сказать, до полковничьих чинов. Люди были выучены на земской статистике, а земские статистики, не сомневайтесь, умели узнать, сколько ухватов у какого мужика. Потом все кончилось: потребовалась статистика не такая, какая есть, а какая надобна; и ЦСУ закрыли“. Закрыли с погромом: Бобров отсидел в тюрьме, потом отбыл три года в Кокчетаве, потом до самой войны жил за 101-м километром….
Больше всего мучился Бобров из-за одной только своей дурной славы: считалось, что это он в последний приезд Блока в Москву крикнул ему с эстрады, что он – мертвец и стихи у него – мертвецкие. Через несколько месяцев Блок умер, и в те же дни вышла „Печать и революция“ с рецензией Боброва на „Седое утро“, где говорилось примерно то же самое; после этого трудно было не поверить молве. Об этом и говорили, и много раз писали… Я бы тоже поверил, не случись мне чудом увидеть в забытом журнале, не помню каком, чуть ли не единственное тогда упоминание, что кричавшего звали Струве… Собственные стихи Боброва были очень не похожи на его буйное поведение: напряженно-простые и неуклюже бестелесные. На моей памяти он очень мало писал стихов, но запас неизданных старых, 1920–1950-х гг., был велик»
БОГАЕВСКИЙ Константин Федорович
«Из друзей Макса хочу особенно упомянуть художника Богаевского – тихого, серьезного человека большой душевной чистоты. Его неутомимые поиски души ландшафтов вокруг Феодосии стали для него крестным путем. Его живопись была космична и сакральна. Его краски звенели, как голоса различных металлов, и, когда они сияли вам навстречу, вы могли поверить, что художник каждое утро на восходе солнца просыпается, пробуждаемый звуками труб. Глубокое благоговение перед каждым человеком соединялось у него с сухим юмором»
«Невысокий, тонкий, в сером костюме; легкая седина тронула его волосы и пышные усы, длиннее, чем носят. Узкое лицо, со впадинами у щек, длинный неправильный нос и большие карие печальные глаза под тяжелыми веками. Он весь – скромность и благожелательство, он говорит очень мало, и всегда остроумно и неожиданно. Его шутки очищены от тех привычных иронии и сарказмов, коими блещет век.
…У Богаевского высокая, просторная мастерская, огромные окна; по стенам, словно залетели длинным закатным пожаром и застыли, войдя в тонкие деревянные рамы, клубящиеся лиловые тучи; и, светлея и тая облаками, парит над вошедшим древнее киммерийское небо – над узкими полосками внизу простелившейся смутной земли.
По стенам, как рассыпавшиеся книжные полки, ряды стоящих в скромной замкнутости этюдов всех величин: это заботливая рука жены художника учреждает порядок в бурном творчестве мужа.