«Чего-чего, но уж жизни немало повидал Василий Иванович. Меньше всего походил на русского интеллигента. Вот уж не чеховский герой! В сущности, он довольно редкий русский тип: человек ренессансного чувства жизни, жизнелюбец. Оттого и тянуло его всегда к солнцу, югу, краскам ярким и сильным. Он любил действительность, борьбу – сколько войн прошло перед глазами! На каких конях, по каким землям не ездил он с записной книжкой, начиная с Балкан, через Маньчжурию, до великой войны. Скольких орденов кавалер! С кем из монархов и главнокомандующих не встречался. А в полосы мирные – сколько путешествий, встреч. Какая бурная жизнь сердца! Сколько дуэлей.
Он Италию очень любил, как и Испанию. И в то знойное лето так пристало ему жить в Венеции, пить кофе у Квадри, ездить в гондолах, надевать в театре смокинг, слушать музыку близ Сан-Марко у Кампанеллы под открытым небом, заседать на пляже Лидо.
…Все это шло к нему. В отеле его называли то сиятельством, то превосходительством, и пышность „Эксельсиора“, широкий, барский склад жизни были именно его мир, как для гондольера узкое весло и гондола, как своя Адриатика для маячащих рыбацких шхун с белыми и оранжевыми парусами.
Василию Ивановичу исполнилось тогда шестьдесят. Но по бодрости, жизнерадостности надо было бы дать вдвое меньше. Он собирался в Швейцарию, а оттуда в Испанию, куда-то на Балеарские острова, может быть, на Мадейру… Трудно было представить себе его надолго прикрепленным – даже к Венеции, которую он очень любил» (
«Разговорчив же был неутомимо и интересно. Благодаря ему я, еще никогда не бывав в Петербурге, уже знал его литературную и артистическую среду не хуже московской. Характеристики, эпизоды, анекдоты градом сыпались с языка Василия Ивановича в метких, ярких, образных рассказах, часто комических, но никогда не злословных.
Полвека продружив с Немировичем, не запомню я того, чтобы он к кому-либо отнесся зложелательно, завистливо, с ревнивым ехидством. Не скажу, чтобы он евангельски „любил ненавидящих его“. Да это чувство едва ли и свойственно кому-либо из смертных, кроме святых, а в таковые, полагаю, Василий Иванович вряд ли выставляет кандидатуру. Он как-то хорошо умеет не замечать своих недоброжелателей и, как человек, хорошо знающий себе цену, но чуждый мании величия, всегда держал себя со всеми в ровном, ласковом тоне безобидной и необидчивой фамильярности, против которой мудрено было щетиниться даже и „хмурым людям“ чеховского десятилетия.
Так что, пожалуй, еще и бывали ли „ненавидящие“-то его? Чего? Откуда? Сколько ни знаю враждований Василия Ивановича, не припомню ни одной его вражды личной: все принципиальные. Или по силе политических убеждений, или просто по горячему сердцу, быстро воспламеняющемуся сочувствием чужому горю, негодованием на чужую обиду.
…Для того чтобы бросить камень в грешного человека, Немирович должен сперва бесповоротно осудить его в сердце своем, а оно на бесповоротные осуждения неохоче и осторожно. Я не раз повторял и теперь скажу: из русских писателей Василий Иванович по духу ближайший и вернейший всех учеников Виктора Гюго: энтузиаст веры в хорошесть человеческой натуры. Он убежден, что искра Божия, вдохнутая в первогрешного Адама, неугасимо живет в каждом, хотя бы и глубоко падшем, его потомке. Что, каким бы смрадным грузом житейских мерзостей ни завалил человек эту божественную искру, она в нем тлеет, выжидая своего часа. И однажды, в благоприятных призывных условиях, она может вспыхнуть пламенем великодушного порыва, чтобы покаянно и искупительно осветить и согреть окружающую жизнь ярче и теплее, чем способна равномерная, рассудочная добродетель тех беспорочных и непогрешимых, что живут на свете „ни холодны, ни горячи“.
Немирович-Данченко ненавидит деспотов, тиранов, утеснителей человечества, владык и слуг „царюющего зла“, в каких бы формах и личинах оно ни вторгалось силою, ни вкрадывалось обманом. Ненавидел железнорукую автократию Александра III, ненавидит человекоистребительный, безбожный большевизм. Однако я убежден, что если бы ему, как Данте Алигьери, дана была власть распорядиться судьбою своих современников в ожидающей всех нас вечности, то Василий Иванович вовсе не написал бы „Ада“. Потому, что он даже ненавистную ему категорию пощадил бы от безнадежных девяти кругов, а только заставил бы ее хорошенько отбыть добрый кусок вечности в „Чистилище“. Что же касается „Рая“, то – Боже мой! – какую бы толчею он в раю устроил! Ибо кого-кого только из своих любимых и его любивших не пропустил бы туда, бесчисленною чередою, наш доброжелательный „любимый старый дед“!» (