«Вообще Чеботаревская делила людей на две определенные категории: приемлемых и отторгнутых. В своих симпатиях и антипатиях оставалась всегда себе верной. Периодическое издание, на страницах коего кто-либо осмеливался когда-нибудь хотя чуть неодобрительно отозваться о Сологубе, никогда уже не могло рассчитывать, при наличии данного редактора, на сотрудничество Сологуба. Она за этим следила зорко. Были люди, одни фамилии – и имена – которых приводили А. Н. в неистовство. Временами, правда, если намечались какие-либо точки соприкосновения, Чеботаревская с лихорадочной поспешностью стремилась использовать намечавшиеся возможности, но едва возникали новые расхождения, она с новым пылом и подчас беспощадной, какою-то кликушескою резкостью порывала всякие отношения. В своем боготворении Сологуба, сделав его волшебное имя для себя культом, со всею прямотою и честностью своей натуры она оберегала и дорогого ей человека, и несравнимое имя его. Всю жизнь, несмотря на врожденную свою кокетливость, склонность к легкому флирту и болезненную эксцессность, она оставалась безукоризненно верной ему, и в наших духовно-обнаженных длительных беседах неоднократно утверждала эта некрасивая, пожалуй даже неприятная, но все же обаятельная женщина:
– Поверьте, я никогда и ни при каких обстоятельствах не могла бы изменить Федору Кузьмичу.
И я, не очень-то вообще доверяющий женщинам, ей верил безусловно: воистину сама истина чувствовалась в ее словах. Сологуб отвечал ей тем же» (
«Чеботаревскую у нас не полюбили, но у нее был ужасный конец, за который ей все хотелось простить.
После революции она стала впадать все в большее нервное расстройство и в глухой осенний вечер 1921 года не вернулась домой: кто-то видел – бросилась в воду с Тучкова моста. Говорили, что Сологуб, несмотря на всю очевидность, не верил смерти и ждал, что она вернется. С ужасом передавали, что он каждый день ставил для нее обеденный прибор. Весной, когда тронулся лед, ее нашли, и Сологуб снял с ее руки обручальное кольцо» (
ЧЕКРЫГИН Василий Николаевич
«Я познакомился с ним по его возвращении из Киева [в 1912. –
Пораженный рисунком торса, совершенно непохожим на сотни старательно выполненных ученических „штудий“, я знакомлюсь с юным художником.
Вскоре знакомство переходит в тесную дружбу.
Enfant terrible [
Его можно встретить всюду, и в мастерских, и в скульптурной, но больше всего в коридорах и в чайной, где он ораторствует, подымая указательный палец своей тонкой красивой руки (подобно одному из апостолов леонардовской „Тайной Вечери“), и тут же меняет проповеднический тон на тон обличительный.
– Бюрлюк, – кричит он через всю чайную, – вы не спасетесь!
– Да я и не хочу спасаться, Чекрыгин.
Д. Бурлюк говорил вызывающе-невозмутимо, с подчеркнутой манерностью.
С Бурлюком, который был в натурном классе, его соединяла общая непримиримо-отрицательная точка зрения на салонное искусство 1880–1890-х годов.
– Лучше композиция под влиянием зеленого Бурлюка, чем фотограф Маковский, – говорил Чекрыгин.
Собирательной фигурой и мишенью всех яростных нападок был Константин Маковский, которого Чекрыгин называл „фотографом“.
Впрочем, остракизму нередко подвергалось и почти все современное искусство.
– Некрасиво! – резко говорил Чекрыгин.
В ту пору я был скептиком, и термин „красота“ казался мне чем-то отжившим, почти провинциальным. Но вместе с тем я знал по собственному опыту, какой опустошающий след оставляет скепсис в душе, им отравленной.