Читаем Середина июля полностью

Иванов страдал, не вставая с дивана, прикованный к нему, распластанный, диван как будто даже засасывал его, словно болото, и Иванов, слабо поводя руками, на глазах становился утрированно тоненьким и плоским. Этот человек был одинок всегда, особенно в своем восстании на Лепетова, сделавшем его одержимым, а теперь, когда его предал Семочкин, на которого он привык ссылаться как на единомышленника, когда путь в "Звон" был фактически ему заказан, он был не просто чуджовищно и нелепо одинок, но как-то даже и показательно, с полной обрисовкой того, до чего ни в коем случае не должен доходить человек. В своем отчаянном положении он уже докатился до красного, как бы стертого наполовину наждаком, заплаканного лица дурака, давно переставшего сознавать, почему он, собственно, плачет. С этим несносным лицом он тихонько возился на диване, все еще умащиваясь, надеясь найти позу поудобнее. Апарцев понимал, что тут и впрямь драма и если что-то писать об Иванове, то лишь в самом серьезном тоне, не исключающем и некоторой приподнятости, но именно потому, что он с самого начала воспринимал происходящее с Ивановым как вероятный сюжет для очередного рассказа, относиться к его драме серьезно он не мог и в глубине воображения уже создавал образ заблажившего паяца. Иванов взволнованно относился к своей трагедии, оплакивал ее и все еще думал, что жить ему больше нельзя, а Апарцеву он был смешон, не потому, что действительно представлял собой что-то забавное, а потому, что воображение его, Апарцева, перекидывало ничего не подозревавшего об этом Иванова в нечто смешное, комическое. Тогда уж и вся история мира, мировых войн и революций, деления на партии и литературные школы, история, которая и привела Иванова к его нынешнему состоянию, тоже представала в комическом свете, ибо в противном случае невозможно было бы понять, почему кто-то, хотя бы и сам он, Апарцев, выглядит в этой истории серьезной и трагической фигурой, а Иванов, который ведь действительно страдал и вовсе не шутя пытался наложить на себе руки, клоунской и дурацкой.

А ведь самому Апарцеву было не до смеха. Какая-то сила жестоко расправлялась не только с Ивановым, но и с ним, он, как и Иванов, лишался, может быть, "Звона", терял лицо окончательно перед наступлением хаоса, абсурда и бессмыслицы в лице Лепетова. В руках этой силы, таинственной и необъяснимой, он вовсе не чувствовал себя клоуном, более того, он сердцем понимал, что шутки шутками, а вот оставлять Иванова наедине с этой силой не что иное как преступление, которое потом не оправдаешь ссылками на то, что, мол, недоглядел, просмеялся и прозевал истинную драму. Иванов, наверное, потому и оставался клоуном, что по-прежнему думал о клоунской борьбе с Лепетовым и во имя некой народной правды, хотел этой борьбы, ратовал за что-то рациональное и стукни его по голове - он тотчас же выскочил бы с проповедью реализма, понятного народу, нужного народу и будто любимого им. А Апарцев уже понимал, что из клоунского состояния пора выходить и что впереди бесстрастно дожидается мудрость - твоя воля, достигать ли ее, нет ли, - но если ты не поспешишь к ней, если предпочтешь остаться на прежнем месте, окончательно задерживаясь в развитии, то и с литературой следует распроститься. Вот в чем штука! В клоунстве Иванова можно было бросить, вполне можно было уйти вперед и издали смеяться над его бестолковыми выходками. Однако бросить его в тисках дьявольской силы, которая, если принять во внимание их слабые человеческие способности к испытаниям, не сделает, пожалуй, с их существованием ничего больше карикатуры, но, с другой стороны, непременно подействует на их мозг как болезнь, как инструмент какого-то потустороннего вмешательства, вот это уже было бы настоящим преступлением. Хорошо бы только понять эту силу, уловить ее суть.

- Я вздремну, - сказал Иванов. - Я еще очень слаб, и меня клонит в сон. А тебя, Саша, я очень прошу побыть здесь, пока я не приду в себя. Можешь ты сделать это для меня?

Перейти на страницу:

Похожие книги