Я еще немного понаблюдал за яйцами и вдруг вспомнил о сигаретах и спичках. Они лежали в пиджаке, и я пошел к машине взять их. И тут подумал о ее вещах. Положил сигареты и спички на край противня сушиться, вынул ее тряпки из шляпной коробки и развесил на скамье возле огня. Что это были за предметы туалета, я почти не видел, но чувствовал, что они сырые и пахнут ее запахом. Там оказалось и одно шерстяное платье, его я развесил поближе к огню, а рядом поставил пару туфель. А потом стал размышлять над следующей проблемой – как же мы будем есть эти яйца, даже если они и сварятся. Ведь у нас нет ни ложек, ничего в этом роде. Терпеть не могу выгрызать яйца прямо из скорлупы. Пришлось снова идти к машине. Там я отыскал небольшой горшок, наполовину заполненный кукурузной мукой. Налил в него немного воды, размял пальцами и, когда масса стала тестообразной, наляпал ее небольшими лепешками на противень. А когда заметил, что лепешки начали немного прожариваться и менять цвет, перевернул их. Когда и вторая сторона пропеклась, попробовал. Что-то не то. Принес соли. Вмешал немного в тесто, испек еще одну лепешку. Она получилась более или менее съедобной. Вскоре я изготовил целую дюжину лепешек – по одной на каждое яйцо. В самый раз.
Вся эта возня заняла довольно много времени, и за все это время я ни разу не удостоился ни одного знака внимания с ее стороны. Она перешла на скамью и сидела там, укрывшись с головой rebozo, из-под которой торчали босые ноги. Лицо же опустила и спрятала в ладонях. Я подошел к скамье, взял ее за руку и повел в ризницу.
– Я же сказал, сними мокрые тряпки. Вот платье, оно уже высохло, иди переоденься. И если белье сырое, то лучше тоже снять.
Я сунул платье ей в руку и подтолкнул к алтарю. Вернулась она уже в нем.
– Сядь на скамью и поставь ноги на пол, вот тут, у огня. Плитки теплые. А когда туфли высохнут, наденешь.
Она не шелохнулась. Села на скамью, но спиной к огню и опустила ноги на холодные плитки. Села так, чтобы видеть алтарь. Снова спрятала лицо в ладонях и принялась что-то бормотать. Я достал но;, разбил яйцо над лепешкой и протянул ей. Яйцо оказалось полукрутым, но на лепешке удержалось.
Она отрицательно мотнула головой. Я поло;ил лепешку на противень, пошел к алтарю, взял оттуда три или четыре свечи, вернулся и установил вокруг очага. Затем притворил дверь, ведущую к алтарю. Это заставило ее прекратить бормотание, и она полуобернулась. А увидев лепешки, рассмеялась:
– Вот смешные!
– Может, и смешные, однако что-то не заметил, чтоб ты приложила к ним руку. Ладно, ешь!
Она подняла лепешку, полуобернула ею яйцо и вонзила зубы.
– И на вкус смешные!
– Нормальные, черт возьми! По мне, так в самый раз.
Я тоже вонзил зубы в лепешку. Лиха беда начало – мы проглотили их за считанные минуты. Она съела штук пять, я – семь или восемь. Впервые за все время пребывания в церкви мы говорили нормальными голосами, – может, потому, подумал я, что дверь в алтарь была закрыта. Я встал и закрыл другую дверь – на улицу. Стало еще уютнее. Мы перешли к кофе – его пришлось пить по очереди, прямо из кофейника. Она отпивала глоток, потом я. Через минуту я потянулся за сигаретами. Они уже высохли, и спички то;е. Мы закурили, втянули дым. Очень славно.
– Ну как, теперь тебе лучше?
– Да, gracias. Было очень холодно, очень голодный.
– Тебя все еще беспокоит sacrilegio?
– Нет, теперь нет.
– На самом деле никакого sacrilegio тут нет. Ты это понимаешь?
– Да. Очень плохо.
– Ничего плохого. Это же Casa de Dios. Сюда может зайти любой и будет желанным гостем. Ты же видела в церкви burros, разве нет? Ну а машина чем отличается? Ничем. И дверь пришлось ломать только потому, что не было ключей. Я же сделал все аккуратно, с уважением, разве нет? Ты ведь видела, как я преклоняю колено всякий раз…
– Прекло… что?
– Ну, кланяюсь перед распятием.
– Да, конечно.
– Так что нет тут никакого sacrilegio. И расстраиваться нечего. Не беспокойся, я-то знаю. Знаю об этом не меньше тебя. Даже наверняка больше.
– Очень плохой sacrilegio. Но я молиться. И скоро исповедаться. Исповедаться padre. И тогда – absolucion. Не будет больше плохо.
Было уже около одиннадцати. Дождь не переставал – то затихал, то припускал еще сильней. Гром и молнии тоже. Наверное, с моря над всеми этими каньонами прокатились три или четыре грозы, они налетали на нас и бушевали, а потом уносились дальше. Вот сейчас разразилась еще одна. Хуана начала вести себя так же, как и в машине: задерживала дыхание, потом через секунду-две говорила, но так тихо, что, казалось, слышно биение ее сердца. Я решил, что дело тут не только в sacrilegio. Гроза – вот что пугает ее.
– Боишься молний?
– Нет. Truno[42], очень плохо.
Пожалуй, нет смысла объяснять ей, что главное – это молнии, а гром всего лишь звук. Я и пытаться даже не стал.
– А ты попробуй спеть. Всегда помогает. «La Sandunga» знаешь?
– Да. Очень красивая.
– Тогда спой, а я буду mariachi.