Кухня находилась в первом этаже. Огромное помещение с большой печью «Мюллер и Стамм», на полу — линолеум, а на стенах изречения: «Где хозяйка хороша, муж домой бежит спеша» — или: «Рано утречком вставай, лицо, руки умывай». Эржи жила при кухни там стояли ее кровать и шкаф. Особенно приятно было утром — на дверце шкафа висели самые разные ленты для волос. Можно смотреть на них или думать, о чем твоей душе угодно. На постели лежал большой пуховик, набитый куриным пером, можно было завернуться в него, и сразу тебе приходили в голову самые разные мысли. Там я впервые подумала о Мананином полицейском. Я его прекрасно себе представила — с усами, в фуражке, но только непременно стоя. Никакими силами не могла я вообразить его в лежачем положении, у него был огромный живот, а я почему–то решила, что он должен спать непременно лицом вниз. Но как может пузатый человек спать лицом вниз?! Думала я и о других интересных вещах. Рядом возилась Эржи, и за ней по пятам шли шумы — я любила слушать, как она чистит картошку, как льет молоко из подойника в кувшины, как вынимает бутыли из кладовки и они чокаются — дзинь, дзинь! — бутыли с бульоном и маслом, с компотом из ревеня и вареньем, потому что в этом доме ели в огромных количествах. В кладовках был запас на шесть лет вперед. Повидло засыхало в банках, шербет стекленел навечно и сиропы из шиповника тоже, куски сала давно пахли плесенью, но это никого не тревожило. Не тревожили ни мыши в сараях, ни мухи, ни плесень, ни красные пауки на макаронах, ни прусаки — можно было видеть, как они кишели на кухне в лунные летние ночи, как обжирались и падали. В доме были продукты. На продуктах зиждилось семейное благополучие.
Но так я думала позднее, а в этом рассказе, написанном от первого лица, мне нельзя быть ни слишком умной, ни слишком глупой — я должна быть такой, какой бывает пятнадцатилетняя девушка.
Я уселась на пуховик и посмотрела на Эржи. Она стояла у печки, дрожа и заливаясь слезами.
— Эржи, — попросила я, — подними–ка юбку.
Она подняла красную юбку, а внизу была еще одна красная юбка.
— И вторую подними, Эржи.
Она подняла и вторую.
— А еще сколько красных до первой белой?
— Ишо две, — сказала она и утерла нос.
— И их подними!
Она подняла еще две юбки, потом еще четыре — и все. Она стояла прямо; толстые красные ноги были всунуты в тапки, les pantoufles[1], вспомнилось мне, и я спросила Эржи:
— Dis moi[2], Эржи, откуда у тебя ces pantoufles?
— Не смейтесь надо мной, барушня, сказала она, — мне жалко, што. Зачем, куда вы едете?
— Нет, Эржи, ты все–таки скажи, откуда у тебя ces merveilleux pantoufles?[3]
— Kérem szépen[4], не смейтесь надо мной, én nem kisasszony[5] Мезанфан[6]. Мне очень жаль.
И она снова заплакала.
— Ну ладно, Эржи, ладно, опусти юбки. И перестань причитать. Слышишь?
Склонив голову, она вся содрогалась от рыданий, мне видна была прямая ниточка пробора посреди головы, кончик красного носа и несколько рядов стеклянных бус, подпрыгивающих на груди. Она уже поседела, но все еще оставалась в городе. Она приехала сюда, чтобы научиться хорошим манерам, — венгерским девушкам перед замужеством полагалось на три года приехать в город и поступить в услужение, чтобы они дома, в деревне, могли быть настоящими хозяйками. Но времена изменились, она мне так и сказала: «изменили времена», — и ее учение было теперь ни к чему. «Бодор женился тием временем, что поделаешь? Придется останется здесь». И она осталась.
— Ты почему не уезжаешь? — спросила я. — Почему бы тебе не работать дома, раз уж ты все равно работаешь?
— Привыкла я здесь. Братья все переженились и сестры, родители есть теперь старые. Что делаться?
Она еще ходила на прогулки по четвергам и воскресеньям, кого–то ждала, ходила каждую неделю. Надевала другие, янтарные бусы, разноцветные ленты и отправлялась. Может, она тоже ждала своего полицейского. В сорок–то лет кого же еще найдешь? Только вдового полицейского — больше никого.
— Эржи, как Манана нашла своего полицейского? И почему он ее бросил?
— Не знай, барушня. Манана не говорит. Манана свистит. Бедняжка.
— Да знаешь ты, только сказать не хочешь.
— Не знай.
— Ладно, дай мне хлеба с маслом. Пожалуйста.
— И с помидором?
— Да. Только не режь. Так дай. И без соли.
Я любила помидоры. В особенности я любила с ними бутерброды. Всю зиму я мечтала о бутерброде с помидором и, когда наступало лето, наедалась так, что хватало до новой зимы.
Эржи подала мне тарелку и села на постель. Свои большие руки она прятала в подоле юбки, руки, которые раз в неделю она травила щелоком. Но пахли они не щелоком, а зеленью для супа.
— Эржи, знаешь, твои руки пахнут пастернаком.
— Знай.
— И огурцами.
— Знай.
Она снова заплакала и кинулась мне на шею.
— Куда вы едете, барушень?! У вас мама не есть нормальная.
— Да нет, нормальная. В неделю четыре дня. А больше и не надо, больше не о чем и говорить. Ну о чем говорить, Эржи, ты скажи?