– Паша дома спит, и главное сдержаться и Вадима не трахнуть, потому что, понимаешь, я не могу сегодня ехать домой, я хочу туда, хотя бы в соседний дом, а Вадим мне ведь на хрен не нужен, буду себя завтра последней шлюхой чувствовать хуже чем когда с Сережей в обеденный перерыв в сортире. Вот он из меня шлюху при жизни делал и после смерти продолжает не могу я Алька больше хочется чтобы кончилось все это наконец а оно все не кончается похороны в воскресенье я его родителям уже звонила не ходить бы туда вовсе но не смогу потому что последний все-таки раз и Иван говорил что лицо совсем не пострадало посмотреть бы и попрощаться чтобы все кончилось уже сил моих нет больше поверь Алька сейчас умоюсь и пойду снова, умоюсь и пойду.
Открылась вторая дверь, мужской голос пискнул "извините", Таня вошла в соседнюю комнатку, слова стали неразборчивы, и, зачем-то досчитав до двадцати, Маша вернулась в зал. При ее приближении все замолчали, и захотелось стукнуть по столу, разбить что-нибудь и заорать, что она никогда не была Сережиной невестой и пусть они перестанут смотреть на нее с таким сочувствием, состраданием и пониманием, вон, пожалуйста, вернется Таня - ей и сочувствуйте, она хотя бы с ним спала. Но, конечно, ничего не сказала, только посмотрела, как Абросимов ставит еще два "бейлиса" перед Таниным местом, и решила, что не ее ума дело, кто с кем будет сегодня спать, все взрослые люди, все стараются держаться, каждый как может.
Нетвердой походкой вернулась Таня, с заново нарисованным лицом, нервно улыбающаяся. Глядя на нее, Маша удивилась, какая она худая. Таня отпила "бейлис" и, повернувшись к Абросимову, спросила:
– А ты правда не любишь Лагутенко? Ну, как же это так можно?
Она улыбалась призывно, только все время снимала и надевала одно из своих бесчисленных колец. Что ответил Абросимов, Маша не расслышала. Когда они с Иваном уезжали, Денис, Вадим и Таня стояли около машины Абросимова, прощаясь. Кто с кем поехал, Маша не видела.
Интересно, думала она, стоя под душем, почему Сережа всем говорил, что я - его невеста? Зачем это было нужно, не сошел же он с ума в самом деле, у нас ведь романа отродясь не было. Говорил, что невеста, а спал с Таней прямо накануне моего приезда. Глупо это как-то все. Быть бы лучше невестой Ивана, тогда бы никто не носился, как с юной вдовою, напротив, она могла бы как-то Ивана поддержать, что-нибудь сделать для него, потому что они же были с Сережей друзья, вот о нем и надо бы заботиться.
Она вспомнила Борю Цейтмана, Марикова приятеля, у которого в девяносто пятом, при взрыве на углу Яффо и Кинг-Джордж погиб старый, еще со времен Союза, друг. До этого случая она встречала Цейтмана пару раз, был он полный кучерявый живчик, вечно сыпал каламбурами и псевдоодесскими шутками - и увидев его через месяц после взрыва, она не узнала его. Он молча сидел в углу, почти не пил и ушел рано. Марик рассказывал, что потом Боря вроде оправился, только по возможности старался избегать поездок в Иерусалим и не любил разговоров за политику. Тогда Маша пыталась представить - каково оно, терять друзей. Похоже ли на отъезд в другую страну, когда прощаешься на перроне с Милкой, Зиной и Оксаной, целуешь в губы Олега, хотя роман давно закончился, плачешь, обещаешь писать и садишься в вагон, потому что мама кричит, что поезд сейчас уйдет и вы останетесь здесь навсегда, в этом проклятом городе, в городе, где прошла вся жизнь, если не считать вылазок в Крым, набегов на киевскую родню и той самой поездки в Москву? Только если это не проводы, а похороны, знаешь наверняка, что никаких писем не будет - да впрочем, не было их и после приезда в Израиль, потому что захлестнула новая жизнь и сначала все откладывала, потом - потеряла записную книжку, вместе с сумкой забыла в автобусе, и все, с концами. Да, Маша знает, что такое отъезд, но что такое смерть - не знает, хотя недавно ей кто-то рассказал, что Оксана умерла, разбилась в горах, но это не считается, потому что они не виделись столько лет и даже писем не писали, так же, как не считается дядя Сеня, умерший два года назад, хотя он-то письма писал, и Машина мама все звала его приезжать, а он говорил, нет, мол, его мама старая, никуда из Харькова не уедет, и он, значит, тоже останется. Сенина мама, поди, жива до сих пор, а сам дядя Сеня умер от рака легких, Николай Литвиненко, сосед, позвонил маме, разыскал телефон в записной книжке, рассказал, что Сеня их с Машей до последнего дня вспоминал, велел позвонить, передать, что кланяется и просит быть счастливыми. Мама плакала, говорила, дурак он, что не поехал, здесь бы вылечили, все было бы хорошо, дали бы квартирку, жили бы рядом, а все из-за старой грымзы, его матушки, та еще ведьма, родную внучку ни разу не видела.
Тогда Маша даже переехала к маме на две недели, боялась оставить одну. Неужели Ивану сейчас так же плохо? Как должны страдать молчаливые мужчины, если они не могут плакать и биться, как женщины? Надо сказать ему что-то, как-то утешить, хотя какие уж тут утешения.