— Григорий Алексеич!— Цыбен хлопнул Трубина по плечу. — Люблю таких... Чтобы все знали, все умели... Вот таких! Люблю!
Хозяйка подхватила Чимитдоржиева под руку и увела. «Богине» только этого и надо. Она затащила Трубина на кухню и, крепко сжимая его руку, говорила о мужской трусости, хуже которой ничего Нельзя придумать. Он уже порядочно выпил и слушал ее снисходительно.
— А вы мне сначала показались похожей на скульптуру,—смеясь, сказал Трубин.— На красивую холодную скульптуру.
— Не-ет, я не такая,— ответила она и умолкла. А глаза ее что- то говорили, продолжали за нее навивать обрывочные клубки слов и мыслей, но Трубин ничего не понимал.
Пришел Бабий. Отозвал Трубина.
— Григорий Алексеич, Софья ушла. Домой.
— Ну, что же. Ушла так ушла.
Он сильно потер ладонью лоб, пытаясь собраться с мыслями, и решить, что надо ему делать, если из гостей ушла Софья, не предупредив его. «Приревновала к этой... «богине». И еще ей про Флору стало известно».
— Ты ей о Флоре что говорил?
— О Флоре?— Бабий подумал. — Вроде бы ничего
— А где Чимитдоржиев с Твердохлебовым?
— Недавно ушли.
— Слушай... Почему у Твердохлебова виноватое лицо?
— А черт его знает! Хотя... будешь виноватым... — спохватился Бабий,— когда у него сплошь сырая рейка, ему бабы в поселке проходу не дают. Он пол настелит, а через месяц трещины пойдут...
Бабий, пошатываясь, ушел к гостям. У Трубина, было, ворохнулось чувство тревоги за Софью: как-то она дойдет одна? Но тут его повели в комнаты, где уже раздавались голоса о том, что самое время покататься на санках.
Трубин запомнил лунную дорожку, скрип полозьев, хохот «богини». Звезды кидались по сторонам, будто ошалелые, темные крыши АОмов поворачивались навстречу и следили за санками, склоняясьнад ними мертвыми стеклами окон. Откуда-то падал снег. Трубину казалось, что невидимое существо едет позади его и посыпает над головой снегом. Где-то кричали разноголосо:
— Вот летит!
— Еще вот!
— Опять!
И нельзя понять, о чем эти голоса — то ли о падающем снеге, то ли о летящих санках.
Потом все стихло. Снег уже не падал. И ничего не видно —ни крыш, ни звезд. Кто-то тормошил его за плечо.
— Григорий Алексеич!
— А? Что?
— Да это я, Бабий.
«Славно нагулялся,— подумал Трубин с каким-то неосознанным раздражением не то на себя, не то на Бабия. — Не хотел же на эти именины идти. И зачем пошел? Напился. Софью обидел».
Открыла ему Фаина Ивановна.
— Никто тебе не попадался?— спросила она. — Не налетал никто?
Трубин, зная ее вечные страхи перед ночным городом, улыбнулся:
— Да кто там налетит! Никого нет на улицах.
— А Софью-то ограбили!
— Вот тебе раз! Как это? Где, когда?
— Возле дома пристал парень какой-то. Снял часы. Пальто, говорит. снимай. А у нее сердце, сам знаешь, слабое. Напугалась. Ладно, что железнодорожник какой-то не то на дежурство, не то с дежурства шел. Парень-то и убежал, а часы так и не отдал. Ни жив?., ни мертва пришла Софья, и меня перепугала. Она не спит и я не сплю. И зачем вы по отдельности из гостей-то направились?
— А я и не видел, как она ушла. Не сказала...
В дверях показалась Софья.
Трубин спросил, как выглядел тот, что отобрал часы.
— Мне не до этого было, не до разглядывания.
— Ты же говорила, что сухощавый из себя, высокий,— вставил Фаина Ивановна. — В милицию бы надо заявить. Бывает, что и на ходят награбленное.
— Пропади они пропадом, эти часы,— сказала Софья. — Разве о них думаю?
— А и верно,— согласилась мать. — Часы-то так себе...
Днем приходили двое из милиции. Поговорили с Софьей. Допь. тывались у нее приметы грабителя. И спрашивали, который час бы. и возле какого дома он остановил ее и что при этом сказал. И про того железнодорожника спрашивали: как да что? Записали, какие изъяты часы. Показывали ей снимки: «Не этот ли был случаем?»- «Нет, не этот. Тот был сухощавый, высокий».
Софья отвечала нехотя, равнодушно. Ей было не до чего. Жизн как-то утрачивала для нее последние краски. Весь выходной дег она бесцельно слонялась по квартире, не находя себе места. Гляде. ' в окно. Снег казался подсиненным чем-то. «Это от сумеречного света»,— подумала она. Она знала, что подсиненный снег — это красива но не испытала ничего — ни капельки радости. Долго смотрела н сухостойный тополек, сдавленный сугробами.
«Придет весна, солнце растопит сугробы, все зацветет, а он так i останется голым, без листьев, никому ненужный, забытый. И
Рвущиеся крики подступили к самому горлу и страдальческие моршины исказили ее лицо. Она не стеснялась слез и искаженного лица. зная, что она одна и никто ее не увидит. Да так ей было и легче.