Он влюблен в этот образ, как пушкинский рыцарь в Святую Деву; она для него почти то же, что и Прекрасная Дама для Александра Блока.
Для Есенина это образ Жизни, в которой есть место светлым чувствам – и нет места темным страстям. И когда он пишет – «была ты песня и мечта» или
то понимаешь, что самые светлые воспоминания жили в душе поэта о тех женщинах, которых он любил, но которые ласково говорили ему «нет!» («И девушка в белой накидке сказала мне ласково: „Нет!“»). Именно такой образ, сблизившийся с ним и удалившийся от него, оставался для поэта не женщиной-любовницей, не женщиной-женой, а женщиной-«мечтой», женщиной-«песней».
Такое понимание любви, никогда не покидавшее Есенина, свидетельствовало о том, что свет, заложенный ему в душу Творцом при рождении, не могла погасить никакая житейская мреть.
Спасая этот внутренний свет, Есенин как бы выработал свою личную философию понимания человека. В этой философии человек – неизбежное вместилище тьмы и света, божественного и дьявольского, плотского и духовного… Время от времени отвращение к плотскому у поэта становилось почти манией, почти болезненным чувством. Все плотское, «низшее» для него как бы гнездилось в человеческом сердце, а все высокое, светлое, светящееся он воплощал в человеческом лике, окаймленном золотистым светом, носящим приметы образа Божия. Потому-то Есенин и влюблен в свою голову. Для нее он находит самые лучшие слова: «Голова ты моя золотая», «куст волос золотистый вянет», «головы моей парус». С чем только он не сравнивает драгоценную голову: с «яблоком», с «золотой розой», с «древесной кроной». А сердце? «Глупое сердце, не бейся», «Озлобленное сердце», «Слушай, поганое сердце, сердце собачье мое. Я на тебя, как на вора, спрятал в рукав лезвие…»
С сердечными страстями, неотделимыми от позывов плоти, связано у Есенина все темное, мохнатое, животное в человеке, что тянет его к гибели, пронизывает разрушительными токами. Он прямо-таки жаждал докопаться до природных истоков зла человеческой натуры; он и боролся с этой гибельностью, носимой в себе, и в то же время любил ее, как «роковую зацепку за жизнь», как все живое, звериное, кровное, природное. Недаром же в «Песни о хлебе» он обнаруживает истоки зла в том, что человек, питающийся плотью зверей и растений, совершая насилие над природой, неизбежно вбирает в себя дух этого насилия и рано или поздно выплескивает его в мир:
Питаясь плотью, человек неизбежно кладет в «жбан желудка» «яйца злобы», из которых потом вылупливаются темные разрушительные силы…
С ужасом, как будто он существо с другой планеты, отшатывается поэт от земной, плотской «правды», завязанной на продолжении рода:
Видимо, он действительно, по словам отца, «не такой был, как все», был «Бог знает кем», если обычное для деревенского мальчишки зрелище собачьих свадеб, обычная картина животного соития или того, как петух топчет курицу, произвели на заре жизни поистине потрясающее впечатление на его особую душу. Деревенская жизнь вообще в этом смысле гораздо более естественна: мир сук и кобелей, коров и быков, жеребцов и кобыл. Она далека от книжного целомудрия. Да если взять и мир людей, окружавших Есенина, то можно вспомнить строчки из автобиографии о том, что дед всегда крутил какие-то «невенчанные свадьбы», и картины юношеских есенинских вещей – «Яра» или рассказа «У белой воды» – насыщены всякого рода натуралистическими животными подробностями деревенского бытия.
Однако то, что обычно и естественно для других, для него было «горькой правдой земли», ее страшной и неприглядной тайной. Не раз перед его глазами вставала она в разном обличье. То он видит, как длинноволосый урод читал стихи курсистке, «половой истекая истомою», то вспоминает, что «дворовый молчальник бык весь свой мозг на телок пролил». Его отвращение к плотской стороне жизни порой достигает такой степени, что он кажется существом, заброшенным к нам из другого мира, ангелом, вынужденным жить по грешной и горькой «правде земли», мучающимся от земной греховности.
Словно понимая, что он не в силах одухотворить, высветлить, принять грешные, темные стороны земного бытия, поэт переводит их в «бесстрастные» образы изначально безгрешной растительной жизни, окружающей его: