Но Италия пока далеко. Баку с Чагиным поближе. «Дорогой Петр Иванович! Вязну в хлопотах и жду не дождусь того дня, когда снова предстану у врат Бакраба… Завидую тебе за те звездочки, которые ты можешь считать не на небе, а на земле…» Скоро, скоро увидимся за коньячком, Петр Иваныч! А пока – сплошь заботы по собранию. Три тома будет. В первом – лирика, во втором – «маленькие поэмы», в третьем – большие вещи. И пусть тогда кто-нибудь заикнется про «исписавшегося» Есенина. Это собрание всех поставит на место!
Поэт наскоро сваливает в кучу стихи, поэмы, рукописи, вырезки… Евдокимов пожимает плечами: «Сергей! Разве можно так работать?» Да мне лишь бы поскорее! Ладно, разберем, составим как следует. Пока вот то, что есть, а композицию наметим.
В этой лихорадочности и торопливости близкие и знакомые видели только одну прогрессирующую болезнь. Разрабатывается план «лечения», то есть помещения Есенина в клинику. План этот вынашивают Наседкин с Екатериной и, конечно, Берзинь с Бардиным. С другой стороны, Чагин пишет письмо зав. отделом печати ЦК Иосифу Варейкису о необходимости отправить Есенина за границу для поправки здоровья.
В то время, когда друзья и знакомые сплетничали о вечном беспробудном пьянстве поэта, он работал как одержимый. Около сотни первоклассных стихотворений, не считая крупных поэм, за последние два года! Работал, как священнодействовал: мыл голову, приводил себя в порядок, ставил на стол цветы, поддерживал силы крепким чаем… А после работы – веселая компания, в которой – он это прекрасно знал – в лицо льстят, а за спиной говорят гадости. Он выпивал один-два стакана, после чего развязывался язык и пропадала всякая напускная вежливость. Когда находился в обычном состоянии, современники не видели более деликатного и нежного человека, который был сдержан и улыбался, разговаривая даже со своими врагами. После первой же рюмки отпускал все тормоза. Делал это сознательно, давая окружающим возможность списать все на «болезнь». Каждый скандал имел в основе своей серьезнейшую причину, когда Есенин разом вспоминал все сказанное и содеянное по отношению к нему. И тут уж не было удержу его чувствам.
Почти во всех случаях это был больше театр, чем натуральные выходки пьяного человека. Но все работало на создание репутации, а в душу свою поэт не позволял заглядывать почти никому и приоткрывался изредка ровно настолько, насколько сам считал нужным.
Вольф Эрлих вспоминал одно из посещений «Стойла Пегаса», когда Есенин, вошедший в это столь хорошо знакомое и донельзя опротивевшее заведение, тяжело опустился на стул и повел вокруг глазами с поволокой.
«Пока сидит Есенин, все – настороже. Никто не знает, что случится в ближайшие четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он наконец подымется и уйдет». А последняя фраза Эрлиха ставит все точки над «i»: «И все становится глубоко бездарным, когда он уходит».
Исаак Бабель, хладнокровный, трезвый, прагматичный человек, отнюдь не богемного склада, – и тот попал под влияние Есенина, когда во время одной из встреч с поэтом, покоренный его неистовой внутренней силой, вихрем, в коем поэт всех закручивал вокруг себя, принял участие в веселой пьянке, после чего не мог вспомнить, как попал домой без шляпы и бумажника. Потом только и вспоминал песню, которую пел Есенин на свою собственную мелодию и от которой и женщины, и мужчины плакали, не стыдясь и не утирая слез.
Минуты печали сменялись минутами безудержного веселья. Оно продолжалось и на Кавказе – и оканчивалось подчас весьма печально. «Дружище Сергей, – писал Чагин, – ты восстановил против себя милицейскую публику (среди нее, между прочим, партийцы) дьявольски. Этим объясняется, что при всей моей нажимистости два дня ничего не удавалось сделать, видимо, из садистических побуждений милиция старалась тебя дольше подержать в своих руках».