Несомненно, по чьему-то приказу выполнил роль провокатора-дезинформатора. О его связях с ГПУ писал литератор Владимир Смиренский.
[107]Иннокентий Оксенов зафиксировал в своем «Дневнике», что сей осведомленный товарищ сообщил ему о приезде в Ленинград 28 декабря (?) — «…около часа дня», то есть когда о смерти поэта многие уже знали. Расчет Садофьева понятен: распускать противоречивые слухи, сбить с толку обывателей и при этом самому оставаться в стороне.Приятельствовавший с Садофьевым Никитин слишком «засветился». Телефонный звонок из «Англетера» его однодельца — говорящая деталь фальшивых декораций, десятилетиями громоздившихся вокруг гостиницы.
Сюжет об «англичанине» Никитине нуждается в дальнейшей разработке, но и сказанного достаточно для вывода: жизнь его пролетела как лживый дым… Окончательно он еще не рассеялся.
Современники резко отрицательно отзывались о Николае Николаевиче: «О Никитине нечего писать, — сообщал Вениамин Каверин литератору Льву Лунцу 14 декабря 1923 года. — Он испаскудился, заложил себя, как дурак, за пустой успех и ужины в ресторанах. А выкупа никакого пока нет. Пишет все хуже. Рассказы об Англии — бездарь. Отношение к нему ребят — холодное и презрительное».
«…Хочется уехать, да и уехать некуда, — писал Есенин критикуй историку литературы Иванову-Разумнику. — Вероятно, после пожара всегда так бывает». «Сережа собирался за границу», — вспоминала Софья Толстая в письме к М. Горькому. Есенину были неприятны, по его выражению, «…свиные тупые морды европейцев»; о них же: «…такая гадость, однообразие, такая духовная нищета, что блевать хочется»; о бельгийском порте-курорте Остенде: «Сплошное кладбище <… >нелюди, а могильные черви, дома их — гробы, а материк — склеп». Ему, самому русскому художнику слова, не хватало в чужих краях общения, взаимопонимания, внимания к личности человека. «И ни как не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке, — грубовато-шутливо писал он Анатолию Мариенгофу 12 ноября 1922 года, — кроме русского, никакого другого не признаю…»
Британия казалась ему наиболее привлекательной: он любил Шекспира и других английских писателей; щеголял в английской одежде (помните задиристое: «К черту я бросаю свой костюм английский…»). Конечно же, не случайно он «посылает» милую Анну Снегину в Британию. Ленинград был для него «пересылочным пунктом» на пути в чужеземье. Думается, через Ревель (Таллин), где он побывал у своего дяди, Ивана Никитича, по дороге в Петроград и где он «транзитом» являлся при возвращении из путешествия по Европе, тоже не случайно. По недостаточно проверенным данным, в конце декабря 1925 года в Ревеле находился дипломат-заговорщик Локкарт, знавший Есенина и любивший его поэзию.
Любопытно, Есенин — русак был не одинок среди близких ему по духу русофилов. Родоначальник славянофильства А. С. Хомяков говорил, что Англия — лучшее из существующих государств, а славянство — лучшее из возможных. Такой взгляд был, вероятно, близок и мироощущению Есенина.
Замысленный побег окончился трагически. Он вел себя весьма неосторожно в своих планах, наивно доверялся людям, ведущим двойной образ жизни (Г. Устинов, Н. Никитин, В. Эрлих и др.). Письмо «подсудимого» к Петру Чагину (27 ноября 1925 года), в котором он откровенничает «.. махну за границу», наверняка было перлюстрировано.
Связь с «богемной» окололитературной публикой стоила ему головы. По этому поводу его еще в 1916 году печатно предупреждал поэт Александр Тиняков псевдоним «Одинокий»).
«Казненный дегенератами» назвал свою статью в «Красной газете» талантливый и смелый писатель Борис Лавренев (в первоначальном варианте упоминалась фамилия Ан. Мариенгофа, исключенная из текста редакцией). Если верить Вадиму Шершеневичу, обиженный Мариенгоф даже подавал в суд на Лавренева, ответившему истцу резким выпадом.
Опять мы отклонились от главного вопроса: если Есенин не жил в «Англетере», то где же он находился 24–27 декабря 1925 года и почему скрывался от приятелей и знакомых (художник Соколов, критик Оксенов и др.)?