Умаление, ущербность восприятия Духа и на Востоке и на Западе приводят к господству юридических представлений о спасении и благодати, к душному формализму в религиозной жизни. И теперь, когда эпоха церковного благополучия осталась в прошлом, не наступает ли время вновь возгореться заре Пятидесятницы? Ибо только входя в радость богообщения еще здесь, на земле, пусть в меру своих слабых сил, возможно сохранить веру и «не потерять света Божественной Любви в темноте современной истории» [453]. Ощущая нарастающий холод мира, захлестывающий сердце равнодушием к Богу и к людям, верные последних времен призваны непрестанно, упорно искать «причастия теплой вечности и Божественного дыхания» [454]. Ведь «христианство без радости перестает быть христианством и делается хмурым законничеством» [455].
Социальный морализм современного саддукейства, сводящего роль Церкви к служению земному граду, равно как и безрадостность современного фарисейства, его темный путь внешнего подвижничества и холодной уставности, догматически правоверных, но лишенных тоски о Святом Духе, грозят вырождением христианства. «Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?» (Лк. 18, 8). Исторический пессимизм, неизбежный для христианина при честном отношении к слову Божию и к окружающей действительности, окрашен не холодом, но страданием; и он превозмогается лишь верой в непобедимость Церкви, стоящей на камне веры: «Конечно, найдет! Но найдет только в Своей Церкви, очищенной, но и уменьшенной до первохристианских размеров и окруженной враждебным неверием мира» [456].
Чуткость к эсхатологически воспринимаемому ходу истории побуждает не озираться вспять, но бесстрашно простираться вперед; не замыкаться в апокалиптических предчувствиях, но с любовью стремиться к преображению мира в Церкви, к собиранию человечества вокруг креста Христова; не полагать свою надежду лишь в хранении устава и буквы, но быть готовыми «к принятию новых, может быть, более простых, форм богослужения, а лучше сказать, не “новых”, а наиболее древних, первохристианских, принадлежащих тому времени, когда над миром поднялась заря Любви» [457].
С болью говорит Фудель об уделе современного христианина жить в «трагическом раздвоении» — звать к полноте христианства и в то же время видеть, как запустение все более и более охватывает и церковную ограду.
«Окаменение сердца, — пишет он, — есть великое несчастье современной церковной жизни. Без живого чувства иной, божественной жизни и своего бессмертия, не вдыхая в себя хоть в малейшей степени блаженного воздуха вечности, нельзя сохранить свою веру. Все корни веры — в мирах иных, и если они подрезаны, то никакое внешнее благочестие не гарантирует, что человек останется до конца верным Богу. А ведь в этом все дело, особенно в наше время: остаться до конца Ему верным» [458].
В одном из последних писем к многолетнему другу Николаю Емельянову Фудель говорит об этой статье как о своей, видимо, завершающей работе, в которой «еще успел собрать крохи, падавшие со стола Отцов моих» [459].
Последние работы
Значительных по объему богословских сочинений Сергей Иосифович действительно больше не писал. Писать вообще становилось все труднее, в том числе из-за прогрессирующей утраты зрения. Однако мысль вновь обращалась к прожитому, и хотелось еще сказать об ушедших близких людях те недоговоренные раньше слова любви, которые «точно руками, тронут их плечи в немой радости и скажут им, что они не одни и что мы не хотим быть одни без них» [460]. С этой мыслью Фудель завершает свою многолетнюю работу над воспоминаниями и включает в них новую главу о владыке Афанасии (Сахарове), законченную в последние недели 1975 года.
С трогательной любовью пишет Сергей Иосифович о старце — епископе как об одном из тех «редчайших людей, которым хочется поклониться до земли и припасть к коленям, ища у них их неоскудевающего мужества и неугасимого тепла» [461]. И вместе с тем в духовном облике великого исповедника веры, с судьбой которого его собственная оказалась многообразно переплетенной на протяжении почти четырех десятилетий от первого знакомства в Усть — Сысольске, Фудель подмечает как близкие ему, так и отчасти чуждые черты. К последним он относил некоторое «буквоедство», самим владыкой признаваемое, и вытекающую отсюда недооценку значения первоначального христианства с его харизматической свободой для наступившей с началом гонений эпохи жизни Церкви.
Эта особенность становится для Фуделя поводом еще раз задержаться подробнее на высказанных им в последнем богословском сочинении мыслях о значении церковного устава, который не может считаться незыблемой нормой, хотя и не должен пренебрегаться в угоду лени и произволу. «Не надо слепо принимать на веру все старое только потому, что оно “старое”. Когда-то полноводная река Византии обмелела до того, что местами превратилась в болото. Надо идти не к “старому”, а к “живым источникам вод”, в “старом” ли они или в “новом».