Рассказывали, что «греческая» рукопись дошла и до святого митрополита Филарета, который тоже признал ее замечательной, хотя со свойственной ему проницательностью тотчас догадался, что писана она «не греком и не лицом духовного звания»[414]. Но и оценка великого московского митрополита не могла повлиять на отношение в официальных кругах к богословскому творчеству какого‑то бывшего гусарского офицера. Иван Киреевский свидетельствовал, что Хомякову одно время было запрещено не только печатать, но даже читать свои произведения друзьям.
По мнению Фуделя, это неприятие было связано с тем, что и хомяковский «катехизис», и другие произведения его или его соратников обличали по существу «внутрироссийскую действительность, гражданскую и церковную»[415], хотя острие полемических выпадов и было направлено против проявлений, характерных для западных вероисповеданий. Действительно, схоластика, ставшая предметом критики Ивана Киреевского как стремление к «наукообразному богословию», из которого «живое, цельное понимание внутренней духовной жизни… изгонялось под именем “мистики”»[416], была свойственна России XIX века не менее чем Западной Европе. Ю. Ф. Самарин был прав, утверждая, что Хомяков «поднял голос не против вероисповеданий латинского и протестантского, а против рационализма, им первым опознанного в начальных его формах, латинской и протестантской»[417].
Полемический диалог Хомякова и славянофильства вообще с Западом стал предметом особенного внимания Сергея Фуделя. Он сочувственно цитирует слова Владимира Соловьева: за основную мысль Хомякова, что «истина дается только любви», ему «простятся все полемические грехи». Фудель не забывает также отметить, что именно Хомякову принадлежат полюбившиеся Достоевскому слова о «дальнем Западе, стране святых чудес», и напоминает, что, по собственному признанию Хомякова, еще в юности его воображение «воспламенялось надеждою увидеть весь мир христианский соединенным под одним знаменем истины»[418].
Знаки надежды Фудель находит в следах влияния Хомякова, усматриваемых им в энциклике Пия XII «О мистическом Теле Христовом», где излагается «учение о Церкви прежде всего как о живом организме»[419], а также в документах II Ватиканского Собора, за ходом которого Фудель пристально следил по доступным ему публикациям в «Журнале Московской Патриархии», а также машинописным материалам из Издательского отдела Патриархии и Московской духовной академии. С радостью он отмечает, что «идея соборности, основная идея Востока и славянофилов», недавно, казалось, не понимаемая Римом, склонным к иерархическому абсолютизму, «зазвучала в соборных речах и постановлениях»[420]. Соборность, как главный вклад Хомякова в богословие, получила высокую оценку и в вышедшей после Собора «Новой католической энциклопедии», а также в других трудах католических исследователей. «Парадоксально, но преодоление идеями Хомякова атмосферы равнодушия и невежества на родине идет более медленно»[421], — отмечает Фудель.
Признавая, что «стремление к христианскому объединению не должно и не может быть вычеркнуто из нашего сознания, как живой голос эпохи»[422], Фудель, вслед за Хомяковым, предлагает приближаться к единству через познание существа Церкви, а не посредством человеческих, рассудочных сделок и «легких экуменических выводов»[423]. Ему близки слова отца славянофильской экклезиологии: «В десятке различных христианств, действующих совокупно, человечество с полным основанием опознало бы сознанное бессилие и замаскированный скептицизм»[424].
После целого ряда критических высказываний — вполне отвечающих хомяковскому полемическому темпераменту — о папской непогрешимости, об ущербной рассудочности томизма — «и старого, и нового», о завороженности неотомизма «культом современного научного познания»[425], Фудель наконец вновь обращается к давно вынашиваемой мысли, что истинное соединение в Боге, «в теле Церкви Его», возможно только «при возвращении к первой любви, к первохристианству: в благодатном познании, в жизни, действительно наполненной любовью Духа»[426].