Позднее возвращение домой из театра или из трактира не изменяло, как я уже писал выше, порядка следующего дня. В первое время мы с одинаковым удовольствием ездили и в театр, и в трактир. С течением времени у нас настроение изменилось. На предложение Зверева – хотим ли мы поехать в театр – мы отвечали, что в театр очень охотно поедем, но только нельзя ли из театра поехать не в трактир, а домой?
Когда Зверев услыхал такой ответ, на его лице промелькнуло загадочное выражение, и он ответил:
– Нет, этого нельзя! Ведь нужно же поужинать?
– В таком случае мы в театр ехать не хотим, – отвечали мы.
Лицо Зверева просветлело. Тем не менее он ответил:
– Ну что ж! Тогда в театр не поедем.
Вся загадочность этой беседы выяснилась очень скоро, то есть в ближайшее же воскресенье, когда у нас были по обыкновению гости и среди них те, которые осуждали Зверева за разрешенные нам рюмки водки, бокал шампанского и особенно за поздние ужины в трактире.
– Вот, милые друзья, – сказал Зверев, – плоды моего дурного, по вашему мнению, воспитания моих «зверят». Вы знаете, что на днях они отказались поехать в театр из-за того, что я не хотел отказаться от нашего посещения трактира после театра! Говорит ли вам это о чем-нибудь? Если не говорит, то я сам вам скажу. Я бесконечно рад, что они побывали в трактире, попробовали там еду, рюмку водки и бокал шампанского. Повидали и понаблюдали за кругом посетителей и их поведением. Проделав все это в моем присутствии, они сами убедились, что в этом запретном плоде нет решительно ничего особенно привлекательного. Их уже, видите ли, в трактир не тянет. А раз так, то и моя миссия, я считаю, блестяще выполнена. Глядя на них и сопоставляя с ними моего же ученика, светлейшего князя Ливена[59]
, с которого до двадцатилетнего возраста глаз не спускают, который шага без гувернера не делает и который, конечно, про трактиры с их внешней привлекательностью только понаслышке знает, я с ужасом думаю: что будет с ним, когда он дорвется до этих самых трактиров, не сдерживаемый ни гувернером, ни родными? Воображаю, как быстро «он протрет глаза» отцовским капиталам и как скоро потеряет здоровье. За «зверят» же я теперь спокоен. Они знают цену и трактиру, и рюмке водки; их этим не удивишь!Для Зверева, как я уже вскользь сказал, самым неприятным, самым невыносимым была ложь, в каком бы виде она ни проявлялась, – даже если она имела место при самых лучших побуждениях.
Мой родной брат, как-то случайно проезжая Москву, взял у меня заработанные уже мною двадцать пять рублей, обещая немедленно по приезде домой мне их вернуть. Зверев знал об этом. Брат в точности выполнил свое обещание. Случилось, однако, так, что в день возвращения братом денег Рахманинов получил от своей матери из Петербурга письмо, в котором она жаловалась на свое тяжелое материальное положение и просила Сережу прислать ей сколько-нибудь денег, чтобы она могла для отопления квартиры купить хоть немного дров.
Рахманинов был крайне этим письмом расстроен. Просить денег у Зверева он считал совершенно невозможным, своих у него не было, а тут я получил двадцать пять рублей. Недолго думая, я предложил ему взять у меня эти деньги и отправить матери. Рахманинов с радостью принял мое предложение и тут же отправил деньги. Звереву о получении мною денег от брата я, конечно, ничего не сказал.
На другой или на третий день, не знаю уж почему, Зверев у меня вдруг спросил:
– А что, брат выслал тебе двадцать пять рублей?
Совершенно не ожидая такого вопроса, я на мгновение запнулся, а затем, не глядя ему в глаза, ответил:
– Нет, пока я денег не получил.
К моему счастью, Зверев на меня в этот момент не смотрел, а потому и не заметил, как яркая краска стыда за ложь залила мне все лицо.
– Возмутительно! – сказал Зверев. – Как только твоему брату не стыдно. Ведь я знаю, что у него на все денег хватает, хватает и на кутежи, а вернуть вовремя взятые у тебя последние двадцать пять рублей – не может.
Любя брата, я был глубоко огорчен таким оскорбительным мнением о нем Зверева, но сказать что-нибудь в его защиту и выдать Рахманинова – не мог.
Мое огорчение увеличивалось еще и видом совершенно убитого Сергея Рахманинова. Ему, естественно, было тяжело слышать несправедливые упреки Николая Сергеевича, которые он не в силах был предотвратить.
После этого дня вопросы со стороны Зверева по поводу неприсылки братом денег участились и ругань по его адресу увеличивалась.
Мне это было просто невыносимо.
Наконец, в одну из следующих бесед на эту же тему Зверев мне решительно заявил:
– Знаешь, Мо, я так твоим братом возмущен, что решил сам написать ему и здорово, как он того заслуживает, выругать его!
Такое решение Зверева окончательно приперло меня к стене, и я вынужден был сказать ему всю правду. Выслушав все дело, Зверев не преминул основательно меня пожурить.