30.12.1987. Еду с утра по звонку Наташи в ветстанцию, ту самую, где и наш Вася страдал. Наташа — у нее свой круг знакомых — с математиком Александром Абрамовичем, бородатый, знающий, веселый. Едем с ним на елочный базар, и он говорит об ущербности человека, которому не хватает скольких-то хромосом, и об исключительности кошек. Возможно, он и прав. На минуту захожу к Аверинцеву, и он задумчив, как всегда, он не сразу замечает, откликается, когда что ему попадает в глаза: у него нет такого рабства перед видимым, вещам он говорит свое царственное: подождите. Он сказал, что к нему придет сейчас журналист, и пришел высокий, внимательный, умный человек и, наверное, удивился, как все удивляются: домашний, кошачий, неэффектный Аверинцев. Меня он попросил попросить у Ренаты Флоренского о древних, и еще что-то, и еще, «но это уже похоже знаешь на что, 'много просьб у любимых'». Он часто говорит, как любит меня, нас; и знает, что его любят. Разве так не легко, разве это не рай? И рай так рядом, и всё равно так мне неприступен. Я суров, заворожен, холоден, я не могу любить так вот — сразу как в воду, захлебываясь, без оглядки.
1988
8.1.1988. Аверинцев говорил со мной позавчера, когда я уже заболев что-то еще говорил о поездке вместе в храм и потом в институты, вот как: с уговаривающей полнозвучностью в голосе, которая на самом деле принадлежала его желанию выпутаться из необходимости сочувствия и поскорее заняться своим. Он крут и быстр в битве за время, за простор.
19.1.1988. С одинокими детьми Аверинцевыми еду в храм, они уже привыкли стоять там, и без завтрака. На улице огромный чан, священник читает молитвы над водой, ветер то и дело задувает свечку.
360
7.2.1988. Аверинцев выступал в конце. Он пожелай следующей такой «научно-церковной» конференции собраться всё-таки не к 2000-летию крещения Руси, а главное, быть более научной и более церковной: церковные пусть различают, что они говорят от имени церкви и что от себя, etc. Верно, что Церкви ничего не нужно; но она же и во всем заинтересована. Опять, как весной прошлого года, Аверинцев загнан, устал и болен и опять, как тогда в Архивном институте, говорит именно от этого с силой и афоризмами. Как он чуток. Его испугали на конференции пророчества. Какие, страшные или благочестивые, не очень подумав, что неблагочестивых там просто не могло быть, спросил я. Он договорил Ренате о других участниках, кажется, и когда ответил мне: даже от благочестивого пророчества берет жуть. — Он остался на обед с причтом, вечером заболел и рассказывал, как заболевал уже в Ленинграде перед выступлением, но владыка Кирилл Смоленский важно сказал ему, что он не заболеет, т.е. на день выступления. Так и получилось.
4.4.1988. Вожусь в коридорчике Аверинцевых с велосипедами Маши и Вани, долго, и Наташа в раздражении; Аверинцев подолгу и тихо говорит по телефону и потом — мне о своем открытии: Христос не смеялся потому, что смех ведь вздох внезапного освобождения, а Он всегда свободен.
9.4.1988. Аверинцев сказал дивную вешь: что чем он делается старее, тем больше любит эту субботнюю службу. Уже пятничная и воскресная охвачены переживанием, одна скорбью, другая весельем, а субботняя хранит еше дух раннего христианства, когда одновременно праздновали еврейскую пасху в этот день, т.е. спасение, и Христос лежал в гробу. День этот по переживанию нейтрален; священники переоблачаются в белые одежды, но ликование еще не наступило, а скорбь как бы ушла; день для понимания смысла совершающегося. Как Аверинцев прав; как он весь в этой тихости. Но может быть, ска-$ал он. это у меня опять же всё-таки переживание; и он рассказал, как в возрасте 11 лег era пора шли стихи Фета, возражение гражданственному поэту с напоминанием, что его громогласная скорбь не выше гихого разумения. Я подумал: как мы далеки, а ведь я пишу го же.
Мы стояли в темном уголку коридора за велосипедами, Аверинцев, легкий и радостный, говорил об этой своей любви к светлой
361
субботней службе, о том. как он не очень доверяет переживанию. Когда ему было 7 лет, он несколько ночей не спал подряд, думал, что умрет отец — этой смерти уже очень старого и больного человека он в сущности боялся всё детство. — и умрет мать, и он сам умрет, и представлял, глядя на ладонь, мертвые кости, и потом в жизни уже никогда не мог плакать от чьей-либо смерти: как бы заранее ее оплакав, задолго представив человека умершим.