Читаем Серое небо асфальта полностью

Он был первым! Не просто — удостоенным первого признания, а вообще! И на семнадцать лет старше… почти вдвое! Плюс — коллега по цеху; он ранее заканчивал литфак университета, где она училась на журналиста. Когда восторженная наивная девчонка прочла его стихи, что-то сдвинулось в её маленькой хрупкой головке и навсегда поселилось в больших немного раскосых крымских глазах — восторженной грустью и удивлением (словно его там недоставало). Стихи навалились всей зрелой тяжестью большого таланта на худенькие плечи и благодарно согнули нежный податливый стан человечка, вдруг оказавшегося рядом с гением, рядом в постели… и даже по жизни!

Гений великодушно и щедро делился знаниями и субъективным отношением к поэзии, прозе, быту, а по вечерам, удовлетворённый, лениво откинувшись на подушку, вещал в темнеющем кислороде комнаты — о вечном, нетленном, единственно имеющем смысл в серой клоаке жизни! Он бежал бессмысленности! Она поняла это сразу, как и то что, не бежать такой человек не мог, поскольку человеком, пожалуй, и не был, будучи чем-то бoльшим, не богом конечно, но миссией — наверняка! иначе, откуда такие мысли, строчки, слова?

Маша перестала читать Цветаеву, томик Ахматовой так же покрылся слоем пыли.

Её избранник говорил, что женщина быть поэтом не может! как: полководцем, космонавтом (со слов самого Королёва), водолазом и многим тем, кем, с большой натяжкой, становилось глупое комплексующее эмансипе — лишь бы назло мужчинам! Женщина должна рожать, если она просто женщина, а не нечто большее, могущее позволить себе игнорировать обязанности толпы! Он знал, о чём говорил! У него то сын был! и, кажется, не один! Оставив семью, с сопутствующими ей: постоянно, занудно, наконец, нестерпимо навязываемыми обязанностями, в покое, дабы самому обрести подобное ощущение, он решил: не понарошку, а на совсем, отдаться поэзии — своей единственной привязанности, планиде, року, сизифовому булыжнику! — Он задумывался: правильно ли определял свой гений — сизифовым рабством?!. Не в категории — бессмысленного, понятно, но в вечном дуализме: низменного — высокого, взлёта — падения, оргазма — фригидности! — он вздыхал, успокаиваясь. — Не мне выбирать путь! — говорил и, задрав голову, смотрел на плывущие в голубом куполе — облака. — Я существо подневольное! — его глаза щурились от солнца, вдруг стряхнувшего с вечно сияющего лика облако. — Но только ЕМУ!

Она верила и знала, что так и должно быть у людей не от мира сего, поэтому перевелась на заочный, чтобы работать. Не хлебом единым… конечно, но и не без оного, ведь любимый хотел кушать, любил кушать, без "кушать" писалось слабо, словно при воспалённой простате; стихи начинали изобиловать Лукуллами с их пирами, пирами — во время чумы, Пантагрюэлями, смоквами, оливами; на её робкое замечание, что художник должен быть голодным, он грозно оскаливал пасть, стучал дверцей холодильника, и остервенело дробил клыками толстые куски сала с чёрствым хлебом…

Она всё понимала! Он должен хорошо питаться, чтобы творить, подобные поговорки имели иносказательный смысл, всё было проще… там… где шёл пищеварительный процесс, но процесс созидания высокого был гораздо сложнее и как назло напрямую зависел от низкого. Она всё понимала, опять, снова, как всегда и, вставая в шесть утра, быстро варила кофе, бежала на работу… возвращалась в шесть вечера с батоном колбасы, свежим кирпичом хлеба, варила борщ… если кончался вчерашний, гречневую кашу, кофе и садилась писать курсовую.

Он вставал поздно, как и ложился; подобный режим был ниспослан свыше, и что-либо менять было бы грешно, "нетленка" спускалась оттуда, как правило, под вечер, когда мозги были уже разогреты небольшим количеством водочки или, на крайний случай, изрядным — пива. Вечером, когда Маша усердно корпела над учебниками, он читал ей созданное за день и она, кивая головой, не глядя на него, шумно восторгалась, боясь случайно пропустить сам момент восторга… — он мог обидеться! а обижался бурно: ломались стулья, гитары, бились дверные и оконные стёкла, чуть не резались вены… но чуть! И это радовало, успокаивало, как она — его — обхватив тонкими руками, убаюкивала, усюсюкивала, омывая слезами четыре щеки, умываясь одновременно его, текущей в три ручья, солоноватой влагой… Потом долго гладила всхлипывающую голову, зарывшуюся в её, покрывшихся гусиной кожей, коленях и была счастлива!.. Нет, честно! А что шапка Мономаха тяжела… это было ясно, как божий день; тяжела ему и видимо… велика! Нет, она так не думала, попросту не смела! (опять не так!) Не могла, не хотела… (что ещё?) не знала, не думала…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже