Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога. И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь… Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам[74]
.В «Прелюдии» Уильяма Вордсворта такие моменты озарений названы «места времени» (spots of time). Это мгновения, когда, по словам историка идей Н. В. Рязановского, поэт «сливается со своим видением и входит в вечность», мгновения, которые «сначала вызывают удивление и страх, а под конец погружают в неземную благодать»[75]
. Путешествуя по предгорьям Кавказа и наслаждаясь красотой степи и заката, Булгаков испытал именно такой отрыв от повседневной действительности: внезапно его охватило сильнейшее беспокойство при мысли о том, что в природе и в самом деле может воцариться засуха и земля превратится в пустыню, как он столь легкомысленно предполагал в своих экономических исследованиях, и тут его смущенный, испуганный разум озарило божественное откровение.Разумеется, в тот миг Булгаков не в полной мере осознавал значение посетившего его мимолетного видения: он пишет, что вскоре забыл о нем и вновь погрузился в академическую и политическую деятельность. Однако видение не отпускало его, всплывая в неожиданные моменты и в обновленном виде. Три года спустя он отправился в Берлин – в свою первую заграничную поездку, – чтобы посвятить два года научной работе, результатом которой стала диссертация, «Капитализм и земледелие». Он отправлялся в путешествие, охваченный энтузиазмом: наконец-то он воочию увидит Германию, которая уже давно была его идеалом, страну «культуры», уюта и социал-демократии! Однако два года спустя он напишет: «Я возвратился на родину из заграницы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. Земля ползла подо мной неудержимо. Я упорно работал головой, ставя “проблему” за “проблемой”, но внутренне мне становилось уже нечем верить, нечем жить, нечем любить»[76]
.Столь глубокий кризис невозможно объяснить одним только разочарованием в собственных научных результатах. Что же произошло с Булгаковым за границей, вызвав трещины в самых основах его мировоззрения?
Разочарование Булгакова проще всего объяснить, конечно же, пережитым в Германии столкновением мечты с реальностью. Он познакомился с вождями немецкого и австрийского социал-демократического движения – Карлом Каутским, Августом Бебелем, Генрихом Брауном, Виктором Адлером – и с энтузиазмом наблюдал закулисье немецкой радикальной политики. В отличие от Ленина, впервые встретившегося с европейскими революционными лидерами во время заграничной поездки в 1895 году, Булгаков вовсе не был вдохновлен этим знакомством. Он поделился некоторыми впечатлениями в письмах к своему другу Михаилу Гершензону. Его поразил «положительно недостаточный» уровень немецкой политической литературы, который он оценил как намного уступающий, например, русскому «Новому слову», в то время как уровень рабочих масс был несомненно выше. Он был совершенно ошеломлен «поразительной энергией», с которой вели предвыборную агитацию «такие старики, как Либкнехт, да и Бебель», и отмечал, что «все здесь работают страшно». Даже знакомство с такими уважаемыми учеными, как Штаммлер и Зиммель, не произвело на Булгакова особого впечатления. Штаммлер, который «говорит целыми страницами из своей книги», «произвел на меня самое гадкое впечатление, – такая рабская жажда похвалы, такое самобожие, что просто тошнит»; у Зиммеля, ворчливо признавал Булгаков, те же черты хотя бы отчасти скрашивались чувством юмора[77]
.