Похоронили Хейно, придавленного березой. И Вуокко, которой едва-едва десять сравнялась. Уснула она и не проснулась… Шептались люди.
Уже никто не вспомнил, Пяйви ли выкрикнула:
– Суома!
Имя повисло в воздухе легкой осенней паутинкой, крылом стрекозиным.
– Суома… чужая… откуда пришла? Привела… по следу… за собой.
Смерть танцевала, рассыпая бисер затянувшегося дождя. Сыростью полнилась земля, и снег не спешил отползать, словно не верил, что весна идет.
Придет ли?
Заговорили о знаках. О трех мертвых воронах, которые лежали у ворот дома Кертту-разумной. О безглазой телочке, которая родилась в беззвездную ночь. О месяце-серпе белого грозного цвета.
– Не будет весны, – прошамкал Пааво. Он давным-давно ослеп, оглох и ходил едва-едва. – И лета. Зверь не придет. Земля не родит… беда…
Ему верили, хоть и помнили, что каждый год Пааво грозился смертью земли, будто не желал мириться с тем, что сам вот-вот отойдет в Туонелу, а мир останется.
Но этот год и вправду был особым. Небо потемнело, точно набухло давней гнилью. Его резали молнии, да только не дождались люди грозы. Шел все тот же мелкий нудный дождь, от которого черная земля стекла в озера, обнажив глиняную желтоватую основу.
– Все помрем, – твердил Пааво, прикрывая прозрачные веки. И губы его улыбались. Счастлив был старик, что не один уйдет в темный мир.
Ойва слышал разговоры. Он посмеивался над ними. Потом злился. Пробовал говорить. Клялся богами… просто клялся… клял тот день, когда вздумалось ему отправиться на Калмин камень.
Молчала мать, отводила глаза, стыдясь не то невестки, не то сына. Все больше хмурился Вешко. Он принес из кузницы старый меч, и Кертту ни слова не сказала, лишь побледнела сильно.
– Увез бы ты эту… свою, – как-то сказала Лахья, заступивши Ойве дорогу. – От беды подальше.
– Не дам обидеть.
– Не дашь. – Лахья пошла рядом. Высокая. Сильная.
С нее и вправду хорошая жена вышла бы. Но поздно, Ойва другую взял. И перед богами клялся.
– Скажи, любишь ее? – остановившись, Лахья взяла за руки. – Мне скажи! Любишь?
– Люблю.
– Врешь!
Врет. Любил. Раньше. Там, на острове. Так любил, что и помыслить не мог, будто любовь эта недолгая. Вспыхнула. Горела. Перегорела вся.
– Любил да перелюбил… бывает. И что теперь, Ойва? Всю жизнь с этою… жить будешь?
– Я клялся.