– Нет, – сказал он. – Еще не время. Возвращайся.
– Но я хочу…
– Возвращайся, – повторила бабушка. – И держись подальше от этого охламона. Он тебе не пара.
– Мама! Ты так же и про нас говорила! Пусть девочка сама решает…
– О да, она решит…
Загудели пчелы. И ветер, содрав белые лепестки, швырнул в лицо. Какие холодные. И острые. Не лепестки – снег. Попав на губы, снег тает, и Саломея глотает воду.
Жажда невыносима.
– Давай просыпайся. – Ее держат, не позволяя упасть, и поят снегом.
Далматов.
– Вот так. Приехали.
– Куда? – Саломея вцепляется в руку, пытаясь встать. Голова кружится. И по-прежнему хочется пить. А место ей не знакомо – трехэтажное длинное здание. Окна светятся, но здание все равно выглядит мрачным.
– В больницу.
– Я не хочу в больницу!
Ее не слушают. Никто никогда.
– Запоминай! – Далматов обнимает, не позволяя упасть, и тянет по дорожке, слишком узкой для двоих. – Мы ездили в лес. Кататься на лыжах. Единиться с природой и все такое. Не подрассчитали возможностей. И ты простыла…
Как ни странно, но ему поверили.
ОтголоскиПещеру нашла Лизавета. Вышла прогуляться и нашла. Так она говорила.
Не верили.
Лизавету недолюбливали. Она была кряжиста, курноса и хамовата, несмотря на то что воспитание имела. Более того, это самое воспитание, выделявшее Лизавету из прочих, позволяло ей хамить с какой-то особой, издевательской вежливостью. Она разговаривала спокойно, равнодушно даже, но меж тем каждое слово ее ранило.
– Вы удивительно близки к природе, – произнесла Лизавета, глядя на Маняшу с усмешкой.
Она бы сказала что-то еще, но на кухню высунулся завхоз, и Лизавета уплыла. О да, ходила она медленно, покачивая бедрами и вывязывая узоры тощими, что спицы, ногами.
Ноги болели в коленях, но Лизавета терпела эту боль, и, наверное, никто не подозревал о ее мучениях. А Маняша вот увидела, точнее учуяла, как говаривала бабка, которая тоже умудрялась людей слышать «вовнутрях». Конечно, бабкиного таланту Маняше Господь не дал, а саму бабку схоронили еще в двадцать девятом, аккурат незадолго до того, как всех в колхоз погнали… Маняша те времена помнила смутно, поскольку лет имела мало, а сознательности вовсе никакой. Но, глядя на Лизавету, вдруг оживали перед глазами давным-давно забытые картины. Небеленая печка. Пучки трав, висящие под притолокой. Старая ступа с железным пестиком. И ступа, и пестик натерты бабкиными руками до блеска.
К бабке шли люди, несли беды. И та слушала, то прижимаясь ухом к чьему-то мягкому животу, то щупая заскорузлыми пальцами колени, то приминая синеватые голяшки… как у Лизаветы. Бабка прогнала бы хворь. А Маняша не умеет. И когда б умела, не стала б помогать Лизавете. Злая она.
И врунья. Куда ей гулять с больными ногами? А она к самому берегу поперлась и потом еще на гору полезла, куда все только завтра идти собирались. Отчего? Оттого, что желала не в коллективе, а самолично найти сокровище.