Обида душила. Неужели все, что было, – ложь? И цветы, которые Гришенька приносил, пряча под полой куртки. Редкие прикосновения, словно случайные. Взгляды его, от которых у Маняши все цепенело. И разговоры про свадьбу, про Ленинград, в котором у Гришани имеется квартирка. Про маму его и университет…
– Я вот, – она проковыляла к лохмотьям, из которых вытащила бумажный квадрат. – Письма. Если вдруг Гриша вернется. Отдашь? Это не про нас… и про нас тоже. Хоть что-то пусть останется.
Плотная бумага, жесткая. И швырнуть бы в огонь, но Маняша спрятала письма на груди. Туда же отправился круглый Лизаветин медальон, который прежде носил Гришенька, приговаривая, что медальон – мамин. Отдал, значит. Лизавете отдал.
– Там все. И только вот думаю: что, если я была не права? Если бы все иначе… жили бы вместе. Вдвоем. Втроем. Счастливо… умерли бы в один день.
Умирать Лизавета не торопилась. Ночью ворочалась, стонала, звала Гришеньку, а наутро забылась тревожным сном. Маняша села рядом с кроватью, вглядываясь в некрасивое Лизаветино лицо.
А если выживет?
Она упрямая. И жилистая. Очуняет. Точно очуняет. И тогда как? Вдвоем тут? Война закончится. Гришенька вернется. К кому? Вот к ней, которая его приворожила, привязала и подбила на дурное?
Маняша не поняла, откудова взялся серп. Опомнилась лишь, занеся руку для удара. И Лизавета, как назло, проснулась, открыла свои черные, что озерная вода, очи.
Не испугалась. Улыбнулась.
А Маняша ударила.
Крови получилось много. Целый день убирать пришлось…
Вскоре немцы ушли из деревни, но Маняша не стала возвращаться. Да и куда, если мамка померла, а в хате сестра с семейством мужниным обосновалась? Где там Маняше место? Нет, никто не погонит, но никто и не рад будет. Лучше уж самой, как раньше.
А весной сорок пятого Гришенька вернулся. Маняша его и не узнала сперва, а узнав – разрыдалась. И он тоже плакал, не стыдясь слез, растирая красные глаза красными же кулаками. Кожа на руках обветрилась и потрескалась, а губы и вовсе покрывала сукровица. Но главное – живой!
– Мертвый. Для всех я – мертвый, – Гришенька повторял это, как повторяют молитву. – Пропал. Без вести. А то погонят… всех погнали, кто в плену. Я же не виноватый! Меня ранили!
И он дергал ворот грязной рубахи, показывая кривой шрам, похожий на сороконожку, что присосалась к задубевшей коже.
– Они ведь всех, всех… Лизонька говорила, что система слепа. Я не верил! И теперь сам попал.
Маняша кивала и подкладывала каши из растертого пшена.