Только в доме Саласар-и-Паласиос, где он жил, было спереди одно окно. Было у него также и подобие фронтона и ворота с решетообразной резьбой, по бокам которых свешивались обледенелые маисовые початки. Недаром хозяева назывались идальго. Он тоже был идальго и муж доньи Каталины. Для него не находилось работы в доме. На это существовали слуги. Но вздумай он давать поручения — их бы, пожалуй, не выполнили. Челядь служила госпоже Паласиос. Наивностью было воображать, будто ему что-нибудь достанется. Быть может, следовало все это уладить у нотариуса. Он ничего не уладил. Он был смертельно утомлен — и сдался. Поэтому и сидел он теперь у своего «окна идальго» и наверное знал, что в десять часов из левой хижины напротив выйдет старуха и отправится в соседнюю лавочку за ячменным хлебом, а что правая хижина будет заперта вплоть до часа вечерней церковной службы.
Женщины его дома ходили в церковь дважды в день. Он несколько раз сопутствовал им, потом оставил это — из стыда и скуки. Реверендо Паласиос — он был снисходительней своей сестры — отнюдь не поставил ему в вину эту слабость. «Такой человек, как вы, племянник, может не утруждать себя церковным благочестием», — предупредительно сказал он. И Сервантес до того уже исстрадался, что эти слова безвестного деревенского священника пролились бальзамом в его сердце.
Такой человек, как вы! Он был не нужен, его лишь с трудом терпели в общей жилой комнате, которая одна отапливалась. Госпожа Паласиос ходила взад и вперед, наблюдала за кухней и мелким скотом. Сухой ее голос пререкался во дворе с. прислугой. Потом она снова усаживалась к печке, пряла или вязала, как и Каталина. И обе они заботились о ребенке.
Да, это было единственным утешением Сервантеса, удачей, о какой он и мечтать не смел: мать и дочь любили маленькую уродливую Исабелью. Обе как бы переживали одновременное материнство, девочка сделалась главным предметом их бесед. Он, принесший это зеленоглазое приданое в дом, совершенно не принимался в расчет, словно не он был отцом. Изредка лишь и робко подходил он к колыбельке с неловкими мужскими ласками и нежностями. Ему временами казалось, будто ребенок смотрит на него с неприязнью. Девочка, вероятно, боялась его бороды; он же видел в ее зеленых глазах Ана Франки презрение и гнев Ана Франки. Да, и та не была мыслящим существом, и ту не сумел он к себе привязать, как и нерасцветшую Каталину.
Потому что от склонности, так настойчиво толкнувшей ее на замужество, почти ничего не осталось. Да и Мигель перестал ей казаться вторым Флоримоном или Оливантом. Она даже не вполне осознала, что превратилась в замужнюю женщину. Ведь так мало все изменилось! Она была, как и прежде, под материнским надзором. Ей мало мешал худой однорукий человек, больше всего любивший сидеть у окна, из которого ничего не было видно.
Никто не принуждал его оставаться дома. Но куда бы он пошел? Разговоры с духовным лицом вскоре исчерпались; все раньше возвращался от него Мигель. В пять часов наступала ночь. Зажигали масляную лампадку в добавление к той, которая постоянно горела перед образом Марии.
Он стал наведываться в гостиницу. Это была бедная корчма, в которой подавалось только слабое местное вино. Но хозяин, спокойный, рассудительный человек, выгодно отличался от тех грабителей на больших дорогах, чья коварная жадность к деньгам отпугивает путешественников. Такого же покроя были и крестьяне, собиравшиеся за его столом. Сервантесу вдруг пришло в голову, что он знал многие сословия Испании: солдат, чиновников, священников, ученых, отчасти двор и знать, но испанский народ был ему совершенно чужим. У народа не было голоса. К нему относились, как к земле, над которой он гнулся.
Он видел крестьян в других странах. Но они были не похожи на тех, которые входили сюда через низкие двери, в темных балахонах, подпоясанных веревкой, в башмаках из недубленой кожи. Нигде не встречал он таких каменно-очерченных лиц, такой свободной осанки, такой правдивости в нерасторопных речах.