Один из троих жандармов, который вернулся, доставив в кафе кривляку с галунами, снова убежал по приказу судьи, чтобы раздобыть ему яйца, – «больше чем яйца, настоящие маленькие мирки, маленькие мирочки», – как приговаривал Мьерк, разбивая скорлупу крошечной колотушкой из чеканного серебра, которую всякий раз нарочно вытаскивал из своего жилетного кармана, потому что на него частенько накатывала эта блажь, пачкавшая ему усы золотым желтком.
В ожидании своих яиц он метр за метром осматривал окрестности, заложив руки за спину и насвистывая, пока остальные пытались согреться. Он по-прежнему говорил, и его уже не прерывали. Но в его устах не было никакой
Сын Брешю по-прежнему теребит свой жилет, словно хочет в нем спрятаться. Кивает, а его спрашивают, не отнялся ли у него язык. Он отрицательно мотает головой, все так же молча. Чувствуется, что судью все это раздражает; он начинает терять хорошее настроение, в которое еще недавно его привело это убийство, а главное, потому что жандарм куда-то запропастился и яиц все еще нет. Тут сын Брешю, расщедрившись наконец, выдает кое-какие подробности, а судья Мьерк выслушивает его, время от времени бормоча: «Так, так, так…»
Проходят минуты. Все так же холодно. Гуси в конце концов улетают. Течет вода. Край одеяла намокает, течение колышет его, словно отбивающая такт рука, то ныряя, то выныривая. Но судья этого не видит. Он слушает рассказ Брешю, не упуская ни единой мелочи, забыв о своих яйцах. А у свидетеля еще ясно в голове, хотя позже он сделает из своего рассказа настоящий роман, заходя во все кафе подряд, чтобы поведать историю и позволить хозяевам себя угостить. И закончит около полуночи, пьяный вдрызг, выкрикивая имя малышки с лихорадочным волнением в голосе и мочась в штаны всеми выпитыми в округе стаканами. Под конец, надравшись как свинья, он уже делал перед своей многочисленной публикой одни только жесты. Прекрасные, серьезные и драматичные жесты, которые из-за вина выглядели еще красноречивее.
Толстые ляжки судьи Мьерка свешивались с его охотничьего сиденья, треноги из черного дерева и верблюжьей шкуры, которая произвела на нас сильное впечатление, когда он в первый раз ею воспользовался по возвращении из колоний… Мьерк провел там три года, гоняясь за курокрадами и расхитителями зерна где-то в Эфиопии или что-то вроде того. Он беспрестанно складывал и раскладывал свою табуретку на местах расследований, размышлял, сидя на ней, словно художник перед натурой, или забавлялся, поигрывая ею, будто тростью с набалдашником, как обычно делают при каком-нибудь затруднении.
Судья выслушал Брешю, поедая яйца, которые прибыли наконец в объемистом узле из белой тряпки, над которым поднимался парок. Доставивший их услужливый жандарм прибежал, держа руки по швам. Усы судьи были теперь желто-серыми. У ног валялась скорлупа. Он давил ее сапогами и вытирал губы большим батистовым платком. Слышно было, как она хрустит, словно ломаются стеклянные косточки каких-то птиц. Кусочки скорлупы прилипли к его каблукам, словно крошечные шпоры, а тем временем рядом, всего в нескольких шагах, по-прежнему лежала под своим шерстяным промокшим саваном
Брешю закончил свой рассказ. Судья при этом жевал свои
– Так, так, так… – сказал он, вставая и поправляя свой пластрон. Потом посмотрел на пейзаж, словно прощупывая его глазами. Все такой же одеревенелый, в ровно сидящей шляпе.
Утро изливало свой свет и свои часы. Все стояли, застыв, как свинцовые фигурки на миниатюрной сцене. У Берфюша покраснел нос и слезились глаза. Грошпиль цветом лица напоминал воду.
Судья глотал голубой воздух, наполнял им легкие, заложив руки за спину и подскакивая на месте. Ждали Виктора Дешаре, врача из В… Но судья уже не торопился. Он смаковал мгновение и место. Пытался запечатлеть его в самой глубине своей памяти, где собрал уже немало декораций преступлений и пейзажей убийств. Это был его личный музей, и я уверен, что, проходя по нему, он содрогался не меньше убийц. Граница между зверем и охотником довольно тонка.