— Панночка…
— Яська, — обрезала Яська, которая не привыкла, чтоб ее панночкой именовали. — А будешь здекваться, я тебе язык скоренько укорочу…
— Так кто ж издевается? — ненатурально удивился Сигизмундус. — Я вам уважение оказать хочу…
— Ага, ага… — заржали разбойники, которым давно уже наскучили Баклажкины гиштории, а вот то, что происходило ноне в зале было новым, любопытным. — Уважь ее… глядишь, уважишь разок — другой, так и подобреет…
— Баклажка!
Яська схватилась за револьвер.
— Чего? — хлопнули белесые ресницы. — Я же ж правду говорю… человек без уважения жить не может. Вот ты, Михей, меня уважаешь?
— Еще как, — осклабился Михей.
— Вот!
— Идем, — Яська рванула Сигизмундуса за рукав. — Собраться надо, а эти…
— Яслава! — этот голос донесся извне.
Он не был оглушающе громким, однако же проникал сквозь стены, и стены дрожали.
Сам дом дрожал.
— О! Явился! — Михей хмыкнул. — Че, Баклажка, с тебя два сребня… казал, что не явится…
— От упыриная морда…
Яська покраснела.
Побледнела.
И вновь покраснела, густо, плотно, так, что Евдокии аж не по себе стало, вдруг да сердце Яськино станет.
— Выгляни, о прекрасная Яслава…
Она открыла рот.
И закрыла.
Открыла вновь, сделавшись похожей на огромную рыбину.
— Одари меня мгновеньем счастья…
— Ишь, надрывается, — сказал кто‑то.
— А красиво, — Баклажка сел, подперши кулаком подбородок. — Так бы и слушал…
— Придется, — буркнул Михей. — Теперь точно до утра затянет… выгляни, прекрасная Яслава… и вправду, выгляни. Одари там бедолагу… глядишь, и заткнется.
— В — вы…
— Твой ярый взгляд стрелою Ариадны пронзил мне печень…
— О, Яська! До печенок мужика достала!
Гогот был ответом.
Яська стиснула кулаки.
— И уст твоих кораллы драгоценны…
— Чего?
— Губы у нее это… как корали…
— Бусы, что ль?
— Сам ты бусы, придурок. Камень есть такой. Кораль. Вот… — Баклажка приосанился, поглядывая на прочих свысока. Сам он себя мнил человеком образованным, даром что ли две книги прочел, букварь и еще синенькую, из тех, запретных романчиков, к которым еще карточки специательные рисуют с голыми бабами.
Карточки Баклажке нравились куда больше.
— Трепещут перси…
— Чего? — Михей нахмурился.
Упырь его раздражал. Мало того, что ходить повадился, орать, людям живым беспокойствие учиняя, так еще и словеса какие‑то хитромудрые использует.
— Сиськи у нее трясутся.
— Да? — все взгляды обратились к Яське, которая скрестила на груди руки.
— И ничего они не трясутся! — возмутилась она.
— Горят ланиты… и робостью твоей моя душа смятенна, летит навстречу…
— И — идем, — велела Яська сдавленным голосом. — А то это надолго… он… он…
— Яська! — донеслось в спину. — Дай уже мужику! Ишь как, бедолажный мается, небось, ни о чем, окромя твоих сисек, думать не способный…
— П — придурки…
По лестнице она поднималась бегом. И дверь открывала ногой, и этакая вольность дому не по нраву пришлась. Он, дом, охотно избавился бы от наглой девки, которая по глупости, не иначе, решила, что и вправду хозяйкой тут, но дому запретили.
И он ворчал.
Скрипел.
Ставил подножку порога, но девка через него переступила решительно, и вторую за собой втянула. А перед Сигизмундусом дверь и захлопнула.
— Только для женщин, — сказала она, когда тот вежливо постучал.
На его счастье — не ногой, ибо от него подобного хамства дом точно не стал бы терпеть
— А мне что делать?
— А что хочешь, то и делай, — мстительно произнесла Яська и ладонями по лицу провела.
Она не села — сползла по ледяной стене, по роскошным некогда шелкам, расписанным павлиньими перьями. Они сохранились, и шелка эти бирюзового колеру, и перья, но потускнели… не выцвели, выцветают цвета иначе, но просто сделались вдруг… Евдокия поняла, что нет у нее подходящего слова.
— Как же меня все достало…
Сигизмундус топтался у комнаты, не решаясь уйти.
— Все это…. — Яська пнула прехорошенький кофейный столик. И зазвенели фарфоровые чашечки, скривились пастушки на них, а у овечек, кучерявых, игрушечных овечек, выписанных по канонам давно минувшего времени, глаза полыхнули красным.
И Евдокия поежилась: овечки явно следили за нею.
— Так это… — Сигизмундус вновь постучался. — Мне бы…
— Соседняя комната свободна, — устало произнесла Яська. — Если не забоишься…
И тише, уже для Евдокии, добавила:
— Наши наверх подниматься страсть до чего не любят. Чуют, что тут… неладно.
Хорошее слово.
Неладно.
В Цветочном павильоне, помнится, тоже было неладно, но неладность эта ощущалась едва — едва. Здесь же чувство было мощным.
Хотелось убежать.
Немедленно И не важно, куда… главное, чтобы не видеть больше ни комнаты этой, ни овечьих красных глаз, ни пастушек, лица которых донельзя напоминают Богуславино.
Мерещится.
И нервы на пределе.
— Он тебя не тронет, — Яська поднялась, опершись уже не на столик, на банкетку, которая, стоило отпустить, поспешно убралась. Она перебирала резными золочеными ножками, двигалась бочком, и было в этом движении, в самом ее облике, нечто донельзя паучье. — Он не трогает женщин.
— Почему? — первое слово, произнесенное Евдокией.
И понимает она, что говорить надобно с оглядкой.
Место это… человек… человек ли?