Хоть ты сам езжай, наводи… а может… годы-то, конечно, не те… и в Познаньске привычней. Дануточка против будет… но, глядишь, не отправится следом, останется за домом и Лизанькою приглядывать. И кашки протертые с нею останутся, и супы тыквяные, и иные диетические радости.
Евстафий Елисеевич аж зажмурился.
— Я… я по следу пошел, только след их… дорога не хранит следов. Искал неделю, а нашел только фургоны… и не знаю, кто их… зверье до костей объели, а человеческих чтобы, то и не нашел. Думаю, может, к лучшему.
Это навряд ли.
И Евстафий Елисеевич распрекрасно сие понимал, как и то, что и сам Гавриил понимает. Куда бы цирковые от фургонов своих, в которых сама их жизнь, какая бы она ни была.
— А потом на меня тварь какая-то наскочила… тогда я не знал, что за она. Гнездо себе свила под фургоном, а я вот потревожил. Убить меня хотела. Но я первым успел… там, на Приграничье, оно оказалось, что все знакомое… и к камням сходил. Стоят себе… думал, может, во сне чего увижу, но нет… зато на след волкодлака молодого стал… его убил. А мне за это денег дали.
Он произнес это с немалым удивлением, будто сам поверить не способен был, что за мертвого волкодлака платют.
— Ну и за зубы еще… за шкуру, которую снял… так-то они на людей поворачиваются, если не знать, где надавить. А с людей шкуру снимать неможно.
С этим Евстафий Елисеевич согласился охотно. С людей шкуру снимать — это уголовное преступление, ежели без лицензии особое, да и та лишь на мертвяков распространяется и выдается исключи тельно коронною комиссией. А эти бюрократы с самого просителя семь шкур снять гораздые, прежде чем хоть одною попользоваться разрешат.
— Так вот и пошло… — Гавриил вздохнул и съежился.
— И пошло… и поехало…
Евстафий Елисеевич прислушался: молчала язва.
И совесть притихла, хотя была она, куда ж без нее-то… не вырежут, не избавят. Оно и к лучшему. Евстафий Елисеевич вот пообвык как-то с совестью жить, небось, совсем без нее непривычно было бы.
— Пошло и поехало… — повторил он, поднимаясь тяжко. — Жить тебе есть где? Нету, конечне… сейчас адресок напишу. Квартирка казенная, надолго там не останешься, но денек — другой ежели… пока новое жилье не найдешь. Деньги-то у тебя остались?
Гавриил кивнул.
— От и хорошо… с деньгами-то оно проще… отдохни денечек. Подумай. И послезавтрего явишься ко мне с отчетом. Подробненько так напишешь, как ты волкодлака выследил…Познаньский воевода смерил Гавриила внимательным взглядом.
— …а там уже вместе скумекаем, как это дело подать… правдоподобно.
— А…
— А то, что ты тут мне сказывал… не стоит больше о том никому…
Евстафий Елисеевич к окошку повернулся.
Совсем свело. И дворник сонный, неспешный и важный, стоял, на метлу опершись. Затуманенный взор его был устремлен в небеса, а на лице застыло выражение этакой философской снисходительности к миру со всеми его заботами.
Где-то прогромыхала пролетка.
И внизу загудел тревожный колокольчик… донесся и густой бас дежурного, который, верно, гадал, к чему все ж начальство снилось…
— Не подумай, что я тебя осуждаю, — Евстафий Елисеевич никогда-то не умел вести этаких, задушевных бесед. И ныне чувствовал себя несколько неудобственно. — Но люди бывают злыми… и если кто дознается…
— Что я человечину ел?
— И про это…
Откровенно прозвучало. Пожалуй, чересчур уж откровенно, не для ушей государевых, пусть бы и уши сии были отлиты из первостатейное бронзы.
— Человечина, она, Гаврюша, тоже мясо… и это еще поняли бы… вона, давече, аглицких матросов судили… не слыхал? Корабль их затонул, оне в шлюпке по морю моталися… и от голоду пухли, тогда-то и решили товарища съесть. Жребию тянули… ну и съели. А на следующий день их корабль и подобрал-то… знатное дело было. Прокурор смерти требовал, а народ весь изошелся, обсуждаючи, могли они еще потерпеть аль нет… и все ж разумеют, что, когда б знали, что тот корабель на шлюпку их наткнется, то и ждали бы, и день, и два, и три… неизвестность — она страшней всего. Да, найдутся такие, которые тебя осудят. И такие, которые оправдают. Но жизни спокойное точно не дадут.
Гавриил коротко кивнул.
— Вот потому и молчи. Это твоя… беда… и сколько волкодлаков ты…
— Двенадцать… тринадцать, — поправился Гавриил, краснея. — Уже тринадцать…
— Тринадцать… это много. Это ты, сынок… — Евстафий Елисеевич смолк, потому как глупость едва не сказал. А сие опять же, бывает. Быть может, права Дануточка в том, что надобно ему, познаньскому воеводе, манерам учиться и всяческому обхождению… не для балов, но для таких вот бесед. — Ты многих спас. И многих еще спасешь. Я так думаю.
Евстафий Елисеевич потер бок, который ныл.
Ищут ли?
Или пока не было обходу? Он-то о девятой године обыкновенно, а до того подъем и завтрак…
— Тех, что погибли, ты не вернешь. И я так думаю, что не забудешь. И от вины своей не избавишься, хоть бы тебе сто жрецов этот грех отпускать стали бы. Но пока сам себе не отпустишь, грешным ходить станешь.
— Вы меня… не… Тайной канцелярии…
— Обойдется канцелярия, — отмахнулся Евстафий Елисеевич. — Полиции, небось, тоже люди нужны… а ты человек, Гаврюша.
— Уверены?