Учительша у нас была, говорила я, простая, добрая да веселая. Бывало, в школу-то идешь, ровно в церковь на праздник. А то пойдет, бывало, гулять со всеми нами, выйдем за село — песни запоем, и она с нами поет, беседы ведет, а то бегать в горелки пустится!.. А как ученье шло — и не примечала я: к Рождеству уж я деду и книги разбирала… Мне все думалось: «Кабы матушка жива была родная, как бы я ее потешила!..»
И вдруг Феня смолкла, низко наклонилась над шитьем и залилась тихими, безмолвными слезами. Трудно было сказать — были ли это слезы умиления при воспоминании о немногих светлых днях, или же слезы скорби и грусти. Она наскоро отерла лицо платком, вздохнула, принялась снова за работу и, помолчав, продолжила свой рассказ:
— Да не надолго пришлось нам вздохнуть. Как раз на Рождество пришел батюшка, — только пришел хмурый да грустный; говорит, что чуть не на половину рабочих рассчитали: куда теперь пойдешь? А тот год и без того у нас был трудный: по всей округе хлеб а не задались. До праздника еще покупной хлеб стали есть. Конечно, у кого справный двор был да работников в семье было много — тем еще можно было и без стороннего промысла перебиться; а у нас и всего земли-то было на одну батюшкину душу — значилась прежде другая, на дедушку, да и ту отобрали по старости его лет, а на нас, девок, от веков, должно быть, ничего не полагается, как добрым людям. Что из того, что нас у тятеньки пятеро девчонок было — только одна надсада!.. Нет нам ни привета, ни и воли, ни доли… Еще счастье, коли на чужие корма к мужу попадешь!..
Прожил батюшка три дня, а там и говорит:
— Ну, девка, оставайся опять с дедом, хозяйствуйте по-прежнему… Знать, такая ваша доля! А я пойду промысла искать… Куда судьба заведет — сам не знаю!..
С тем и ушел; и бобылка ушла от нас — Христовым именем побираться, и остались опять мы с дедом одинешеньки, и стало нам будто вдвое горше против прежнего…
— Эх, — бывало, вздохнет дед, — плохо ваше, девки, житье на миру, а без матери — так и слов про вас нет!
Коротаем мы с дедом зиму, поели все, что было, и деньги, какие батюшка оставил, извели; стали должаться, одежу распродавать втридешево, — а то уж дошли до того, что дедушка по богатым мужикам стал просить: что выпросит, то и ладно, тем и живы. А от батюшки все нет и весточки. Скотинку накормить — и ту нечем стало. Загрустили мы с дедом, запечалились, духом упали… Стал было дед о нашем житье на миру заговаривать: куда тебе! Там свой содом!.. У нас, кричат, у самих поджилки подвело, — а он тут, старый, с девками толкается!.. Нам и на парней-то земли не хватает, — а он, натко-сь, что выдумал: на девок земли ему отведи!.. Да где это когда было видано!..
Кричат мужики, с голодухи ровно оглашенные друг на друга бросаются; кто победнее — богачам завидует, кто побогаче — еще того пуще хочет жадность утолить… Словно как бы неладно что-то стало на миру.
Махнул дедушка рукой — и на мир не стал ходить.
Было уж это так после масленой, как теперь помню — в самое прощеное воскресенье. Сидим мы в избе; я около хозяйства хлопочу, малыши меж собой по лавкам возятся, а дедушка из лыка веревки плетет. Только слышь, кто-то в теплое окошко будто подогом: тук! тук! тук! Отворил дедушка окошко и спрашивает:
— Чего, православный, надо?
— Милостыньку, — говорит, — Христа ради!
Гляжу, а дед все смотрит в окно, ровно оторваться не может.
Слышу, опять нищий говорит:
— Подайте, — говорит, — православные, изголодал.
— Да ты, — спрашивает дед, — откуда, старичок, будешь?
— Издалече, болезный, издалече; исходил полцарства, а скоро ли Господь домой угодит — того и не ведаю.
— То-то, приметно, не из здешних. Ну-ка, Феня, — говорит мне дедушка, — отрежь старичку ломтик.
— Дедушка, — шепчу я ему, — знаешь, поди, последний ведь у нас коровашек.
— Ничего, — говорит, — девка, не жалей. Старичок-то больно дряхлый, а издалече… Этому старичку не жалей. Прими, — говорит, — дедушка, Христа ради!
А сам высунулся в окно и все ему вслед смотрит.
— Да, ты, — говорю, — дедушка, избу настудишь, чего все смотришь?
Закрыл дедушка окно, а сам головой все мотает.
— Ты, — говорит, — девка, помалкивай… Этот, — говорит, — старичок-то неспроста… Пойду-ка, — говорит, — я еще за ним погляжу.
Одел кожух и пошел за ворота. А я все думаю: что это дед в нищем старике заприметил?
Вернулся дед.
— Ну, верно… Неспроста этот старичок, — говорит.
— А что, дедушка?
— Годи, девка, — того гляди, к весне большое дело окажется…
— А какое дело-то?
— Дело-то?.. А почем знать? Может, такое дело пойдет, что и на вас, девок, землю назначат… Всех поровняют… Вот какое дело может в миру статься… Ты только, девка, помалкивай, — говорит дед, а сам все по избе ходит да головой поматывает.
— Да какой такой он, старичок-то? — спрашиваю.