— Верно тебе говорю… верь!.. Уж униженным какое исшо униженье знать… Уж одну мне только думу надо думать теперь: «Прости, Господи, прегрешения раба твоего Ларивона». А я еще в помыслы пущаюсь, где не моего ума дело… и то бы-де не так надоть… и другое бы не этак… Ндравятся тебе, батюшка, тавлинки-то мои, што ли? — каким-то отрывистым, сердитым тоном спросил вдруг он…
— Нравятся… хороши…
— Ну и за то спасибо, што похвалил… все утеха…
— Продай-ка мне их, Ларион Маркыч? — спросил я.
— О-о-о!.. Неуж и взаболь они тебе любы?…
— Я не шутя тебе говорю…
— Продай! — усмехнувшись произнес он… — А што, сердешный барин, не почтешь ты моего слова за обиду?.. — ласково спросил он, и на лице его отразилось что-то беззаветно доброе…
— Не знаю… какое ведь слово…
— Прими ты их от меня, будто бы как в дар, не погнушайся… а-а?
— Да за что же ты даришь меня, Ларион Маркыч?..
— Прими… окажи эту милость!..
— Ежели ты этого хочешь… изволь…
— Прими… сердешный ты человек… прими… Дарю-то я их за привет… за привет твой, за доброе твое слово, што не погнушался вот ты варнаком, не презрил его.
Старик заплакал.
Я растерялся и, положительно, не нашелся, что сказать в ответ ему.
— Э… эх… батюшка! — снова начал он… — Для меня ласка-то, доброе-то слово — дороже горы золота. Мне вот в радость, што ты, вот, поговорил-то со мной, как с путным… по-божьи… не погнушался вот клеймом-то… — говорил старик.
Было около девяти часов вечера, когда я возвратился на занимаемую мной квартиру, и на другой же день уехал из Бунгура… Мне не довелось быть более в этом селе и встречаться со стариком Ларионом. Несмотря на все мои расспросы крестьян из той местности, о дальнейшей участи Лариона я ничего не слыхал. Вероятно, век его был недолог…
По пути
Лихо взлетев на пригорок, тройка остановилась, ямщик сошел с козел и стал оправлять разладившуюся упряжь.
Седок, пробужденный внезапной остановкой, высунул голову из-под шинели, потом потянулся и сел в просторной повозке, стараясь не потревожить спавшего рядом мальчика.
— А? Что такое? — спросил он, зевая.
Денщик, который крутил, сидя на облучке, цигарку из толстой бумаги, ответил, не торопясь:
— Ничаво, ничаво! Сьчас поедем, ваше высокородие. Недалече!
Колокольчик под дугой коренника звякнул несколько раз, оставив в воздухе мягкий отголосок. Ветер шевелил гривы лошадей и шелестел в придорожных кустах. Седок, офицер лет около пятидесяти, снял мохнатую папаху и посмотрел на небо.
Денщик скрутил цигарку, взял ее в зубы и, добывая из кармана спички, сказал:
— Партия, ваше высокородие.
Офицер встрепенулся, черты его румяного лица приняли определенное начальственное выражение, и он посмотрел вперед.
Дорога сбегала в долину и опять полого подымалась кверху длинным «тянигужом». На подъеме она, казалось, жила, шевелилась, кишела серыми движущимися точками. Кое-где можно было различить телеги, которые казались отсюда странными насекомыми… Вся масса тихо, почти незаметно на этом расстоянии ползла кверху…
— Расползлись, канальи, точно овцы, — сказал офицер с неудовольствием. — И конвоя не видно…
— Вон они, забегали, — сказал денщик, закуривая и улыбаясь. — В телегах спали, видно…
— Ничего! — уверенно прибавил ямщик, взбираясь на козлы. — На слово партия идет… Фролов за старосту. Спи знай!
— Фролов, — какой Фролов? — спросил полковник. — Бродяга? По прозванию Бесприютный?