— Что же она тебе такое сделала, чтобы заслужить такую жестокость?
— Кто это жесток с ней?
— А работа на плантации — разве этого мало? А дурное обращение с нею?
— Я не слышала, чтобы с ней обращались хуже, чем она того заслуживает.
— А вот все говорят, что это так.
— Кто же это все?
— Да хотя бы тот же судовладелец Сьерра, который был здесь на прошлой неделе, когда заходил за одеждой для невольников.
— Странно, что Сьерра разговаривал с тобой.
— Не со мной, мама, а с другим человеком, но так как все знают, что я люблю Марию-де-Регла, то мне рассказали про ее жалобы. Меня очень-очень огорчает все, что ей приходится там терпеть, и мне, право, хотелось бы, чтобы ты сделала кое-что для нее и для меня. Она умоляет, чтобы я вступилась за нее и помогла ей вырваться оттуда…
— Адела, — сказала донья Роса, тронутая чистосердечностью и необычайной добротой своей дочери. — Ты не знаешь, Адела, какой жертвы требуешь от меня. Скоро рождество, все мы поедем в Ла-Тинаху; тогда и посмотрим, что можно сделать для этой мерзкой негритянки. Должна, однако, предупредить тебя, чтобы ты не надеялась, что я сразу смягчусь, не обдумав всего надлежащим образом. Негритянка эта — погибшее существо и очень самонадеянна. Вместо того чтобы принести повинную, исправиться, как я того ожидала, и тем самым искупить свое неповиновение моему особому приказу, она, приехав в Ла-Тинаху, стала еще хуже. Вот уже двенадцать лет, как я держу ее там, и всякий раз те, кто приезжает сюда, передают мне о каких-то ее претензиях, рассказывают о ней совершенно возмутительные истории. Нашего управляющего эта негритянка просто извела. Тебе, моя девочка, я ничего не рассказывала, потому что как-то к слову не приходилось, но думаю, что Мария-де-Регла не сможет уже больше жить с нами. Она подавала бы дурной пример тебе, Кармен и даже самой Долорес. Стоило ей появиться в Ла-Тинахе, как там началась гражданская война, и из-за этого мне приходилось не раз менять дворецких, управляющих, сахароваров, плотников — словом, всех, у кого белое лицо. Должно быть, либо эта проклятая негритянка просто привораживает мужчин, либо все они из-за всякой юбки готовы возомнить о себе бог весть что. Да тот же Тирсо — живое свидетельство безнравственного поведения Марии-де-Регла; отец то его, бискаец, был плотником и работал когда-то в Ла-Тинахе… Даже наказание плетью — и то ее не исправило.
Последние слова доньи Росы заставили Аделу содрогнуться: хотя она часто слышала от Долорес жалобы на горькую долю ее матери, но и представить себе не могла, чтобы ее обожаемую кормилицу подвергали вдобавок ко всему избиению, словно такое наказание, как высылка из Гаваны и разлука с самыми любимыми на свете людьми, не было уже достаточно жестоким. Аделе почудилось, будто она слышит щелканье бича, крики жертвы и страшный звук разрываемой кожи; девушка в ужасе закрыла лицо обеими руками, и две слезы, подобно каплям росы, скользнув по розовым пальцам, скатились на ее девственную, бурно дышащую грудь.
— Бедняжка! — только и смогла она воскликнуть.
Тут только донья Роса поняла, что зашла слишком далеко, и потому поспешила добавить:
— Видишь, и ты начинаешь носиться с этой негритянкой. К несчастью, она кормила тебя, и ты по-своему привязана к ней, понимаю; и все же со временем ты сама признаешь, что это вовсе ни к чему; ты убедишься, что она не заслуживает твоего сочувствия. Подожди рождества, теперь уже недолго… Поживем — увидим, как уладить все это получше.
Как бы то ни было, в словах этих заключалась уже некоторая надежда, и Адела не замедлила поведать своей молочной сестре о том, почему именно донья Роса так долго сидела подле нее. Будучи еще слишком юной, чтобы влюбиться в кого-нибудь из мужчин, Долорес была способна обожать лишь свою молодую госпожу; она изо всех сил старалась всегда походить на нее, подражать ее голосу, привычкам, походке, манере одеваться и даже ее кокетству. Недаром все ее собратья по неволе, желая сделать девушке приятное, называли ее «нинья Адела».
Глава 10
— Я уже знаю, о чем ты просишь. Унеси ж мое сердце… бери!
Была середина ноября 1830 года. Северные ветры загнали на кубинский берег первых перелетных птиц из Флориды, напоминая о том, что на противолежащем континенте наступила уже зима. На море поминутно вздувались волны и, разбиваясь с оглушительным ревом о прибрежные рифы, обдавали их на огромном пространстве белой пеной, усеивали ракушками и кристаллами соли.
В четыре часа утра улицы Гаваны окутывала еще предрассветная мгла, и трудно было, особенно издали, распознавать людей в лицо, за исключением, пожалуй, тех немногих, что помахивали зажженным фонариком, спеша либо за покупками на рынок, либо в божий храм; из некоторых церквей уже доносились приглушенные звуки органа, которые вторили песнопениям монахинь и монахов, стоявших заутреню.