Антонии, старшей дочери, удивительно похожей на мать, было двадцать два года. Леонардо едва минуло двадцать, а младшим сестрам, Кармен и Аделе, — семнадцать — восемнадцать. Адела могла сойти за совершенный образец красоты, ибо отвечала всем тем требованиям, которые предъявляли греческие ваятели к женщине, чью статую они собирались высечь: красивая голова, правильные черты лица, изящные формы, благородная осанка, стройная талия, высокий лоб и огненный взгляд. Напоминая скорее Афродиту, нежели одну из парок, Адела больше походила на дона Кандидо, чем на донью Росу. Между дочерью и отцом было не только то, что понимается обычно под семейным сходством: подвижные черты девушки, ее живой ум, бесспорно, выдавали в ней дочь дона Гамбоа.
Леонардо обычно сидел за столом напротив своей сестры Аделы, и всякий раз в присутствии отца они в течение всего завтрака или обеда не переставали обмениваться понимающими взглядами, часто улыбались друг другу, короче — переговаривались глазами и губами, как нежно любящие брат и сестра, не роняя при этом ни слова. Было совершенно очевидно, что их связывали прочные узы глубокой взаимной симпатии. Не будь они братом и сестрой, они любили бы друг друга, как самые прославленные любовники, каких только знал мир. Однако в описываемое нами утро не было обычных улыбок и нежных взглядов. Леонардо был не то раздосадован, не то опечален; казалось, странное и глубокое беспокойство овладело его душой. Во всяком случае, Адела напрасно искала его ответного взгляда; она нахмурила брови и попыталась через стол опалить его лицо лучами своих чудесных глаз. Но взгляды их так и не встретились, на его окаменевшем лице она не уловила ни малейшего признака нежности. Наивная девочка огорчилась. Неужто она дала ему повод рассердиться на нее, сама того не зная? Что случилось с ее любимым братом? Почему те два-три раза, когда она перехватывала его взгляд, застывший в безмолвном созерцании ее лица, он вдруг опускал глаза или притворялся совершенно отсутствующим и безразличным? Быть может, Леонардо не умел объяснить, что он безотчетно изучает ее прекрасные черты, а бедняжка Адела была слишком юна, чтобы это понять? Какие мысли витали тогда в его мозгу? Трудно сказать. Одно можно утверждать определенно: в созерцательности Леонардо было больше восхищения, чем рассеянности, больше услады, чем холодного раздумья, словно он открыл теперь в выражении лица своей сестры нечто такое, чего он ранее не замечал.
Завтрак длился около часа, и все это время за столом царила полная тишина, нарушаемая лишь звоном серебряных приборов или голосами тех, кто требовал то или иное блюдо у негритенка Тирсо, знакомого уже нашим читателям, и у хорошенькой молодой негритянки. Слуги эти, стоя со скрещенными на груди руками, ожидали приказаний и старались усердно выполнять возложенные на них обязанности. Первый при этом прислуживал главным образом мужчинам, вторая — женщинам. Но как тот, так и другая (на это следует обратить внимание) угадывали, казалось, самые мысли дона Кандидо, ставя перед ним то или иное блюдо, на которое он указывал только глазами, с каковой целью ни Тирсо, ни Долорес, прислуживая прочим, не отрывали взгляда от своего хозяина. Но горе им, если они выжидали особых приказаний или ошибались в блюде, которое желал заменить тонкий ценитель яств. Наказание не заставляло себя ждать: в голову им летело первое, что попадало сеньору под руку.
Изобилие еды соответствовало разнообразию блюд. Кроме говядины и поросятины — жареной, вареной и тушеной, — здесь подавался телячий фарш в тесте из маниоки, жаренный в масле цыпленок с чесноком, яичница, почти тонувшая в томатном соусе, пареный рис, спелые бананы, тоже жаренные длинными сахаристыми ломтиками, кресс-салат и латук. По окончании завтрака показался третий слуга, без куртки, в засаленном переднике, похожий на повара, с фаянсовыми кофейниками в обеих руках, и начал наливать кофе с молоком — сначала в чашку дона Кандидо и затем по очереди донье Росе, Леонардо, сеньоритам и, наконец, дворецкому, хотя тому и не подобало занимать место за столом, во главе которого сидел хозяин, а в конце — старшая его дочь. Дворецкий был всего-навсего белым слугой, и никто лучше других слуг не определял его положения в этом доме.